деле универсален, не привязки ни к какой конкретной культуре или укладу. Поэтому Бадью недавно заметил, что наша эпоха «свободна от мира» (devoid of world): универсальность капитализма основывается на том, что капитализм — название не цивилизации или особого культурно-символического мира, а подлинно нейтральной экономико-символической машины, оперирующей ценностями азиатской культуры точно так же, как всеми прочими. В этом смысле всемирный триумф Европы есть ее поражение, самоуничтожение. Пуповина, соединявшая капитализм с Европой, перерезана. Здесь критики европоцентризма заходят в тупик в своем стремлении пролить свет на тайные европейские извращения капитализма: проблема, связанная с капитализмом, — не в том, что европоцентризм тайком его извратил, а в том, что он действительно универсален и является нейтральной матрицей социальных отношений.

На той же логике держится и борьба за эмансипацию: конкретной культуре, в отчаянной попытке защитить свою идентичность, приходится подавлять универсальное измерение, действующее в самой ее сердцевине, ибо разрыв между частным (идентичностью этой культуры) и универсальным расшатывает ее изнутри. Именно поэтому аргумент «оставьте нам нашу культуру» не выдерживает критики. Во всякой частной культуре люди на самом деле страдают, женщины — протестуют, когда их подвергают обрезанию, и эти протесты против узкоконкретных принуждений частной культуры формулируются с точки зрения универсальности. Подлинная универсальность — это не «глубинное» ощущение того, что разные цивилизации, поверх всех различий, спаяны основополагающими ценностями и т. д.; подлинная универсальность «является» (актуализирует себя) как опыт негативности, неадекватности себе, конкретной идентичности. Формула революционной солидарности — не «давайте будем снисходительны к нашей непохожести»; речь не о пакте цивилизаций, а о пакте битв, вспарывающих цивилизации, о союзе между тем, что в каждой цивилизации подрывает ее изнутри, борется с ее давящим ядром. Нас объединяет одна битва. Более верная формула будет, следовательно, такой: несмотря на непохожесть, мы способны увидеть базовый антагонизм, беспощадную битву, в которую мы все вовлечены; значит, давайте объединимся в нетерпимости и соединим силы в одной битве. Иными словами, в эмансипационной борьбе не культуры с их идентичностью протягивают друг другу руки, но подавленные, эксплуатируемые и страдающие «части несуществующих частей» каждой культуры выступают под одним знаменем.

Примо Леви часто спрашивали, кем он себя в первую очередь считает — евреем или человеком? Леви нередко колебался между двумя ответами. Очевидное решение — именно будучи евреем, он и был человеком, поскольку человек, в своей очень конкретной этнической идентификации, является частью универсального человечества — тут не работает. Единственным непротиворечивым решением будет не утверждение: «Леви был человеком, которому выпало быть евреем», но другое: он был человеком («для себя» принимал участие в универсальной деятельности человечества) именно и только в той мере, в какой ему было трудно или невозможно полностью отождествить себя со своим еврейством. «Быть евреем» для него было проблемой, а не фактом, не счастливым прибежищем, куда он всегда мог сбежать.

Acheronta movebo10: области ада

Конкретная этническая субстанция, наш сопротивляющийся универсальности «жизненный мир», состоит из обычаев. Но что такое обычаи? Любой правовой порядок, или порядок эксплицитной нормативности, должен опираться на сложную сеть неформальных правил, которые сообщают нам, как нужно относиться к эксплицитным нормам: каким образом их применять; до какой степени буквально их воспринимать; как и когда позволено, и даже необходимо, ими пренебрегать. Эти неформальные правила создают сферу обычаев. Знание обычаев того или иного общества — это знание метаправил применения его эксплицитных норм: когда к ним прибегать, а когда нет; когда их можно нарушать; когда не пользоваться открывающимся выбором; когда мы безусловно обязаны делать нечто, но при этом должны притворяться, что делаем это по собственному желанию, как в случае потлача. Вспомните о массе вежливых предложений, которые произносятся вслух для того, чтобы на них ответили отказом: от них «принято» отказываться, а тот, кто соглашается, делает недопустимо грубую ошибку. И во многих политических ситуациях выбор предоставляется нам при условии, что мы сделаем правильный выбор: нам торжественно напоминают, что мы можем сказать «нет» — но от нас ждут, что мы это предложение отвергнем и с воодушевлением скажем «да». Со многими сексуальными запретами ситуация обратная: открытое «нет» в действительности работает как имплицитное предписание идти именно этим путем, но негласно! Одна'из стратегий тоталитарных режимов — такая степень суровости правовых установлений (уголовных законов), чтобы при буквальном их прочтении каждый оказывался в чем-нибудь да виновным. В полной мере они, впрочем, не применяются. За счет этого режим предстает великодушным: «Вот видите — при желании мы всех вас могли бы арестовать и осудить, но не бойтесь, мы снисходительны…» При этом он постоянно прибегает к запугиванию как средству держать граждан в подчинении: «Не заигрывайся, помни, что в любой момент мы можем…» В бывшей Югославии писателей и журналистов всегда можно было преследовать при помощи печально известной статьи 133 Уголовного кодекса. Она позволяла найти состав преступления в любом тексте, который в ложном виде преподносил достижения социалистической революции или своим освещением политических, социальных и иных вопросов мог вызвать напряжение и недовольство общественности. Очевидно, что последняя категория не только бесконечно растяжима, но и удобно самодостаточна: разве то, что власти обвиняют вас в таких вещах, само по себе не означает, что вы «вызвали напряжение и недовольство общественности»? Помнится, в те годы я спросил одного словенского политического деятеля, как он оправдывает этот закон. Он только улыбнулся и, подмигнув, сказал: «Ну так нам же нужен какой-нибудь инструмент, чтобы управляться с теми, кто нам досаждает…» Здесь друг на друга накладываются чувство вины, потенциально всеобщее (все, что вы делаете, может быть преступлением), и милосердие (то, что вам позволяют жить тихо и мирно, не является ни следствием, ни доказательством вашей невиновности; этот факт свидетельствует о великодушии и благожелательности власти, о «понимании ею реалий жизни»). Описанное работает и как доказательство того, что тоталитарные режимы — по определению режимы милосердные: они терпимо относятся к нарушениям закона, поскольку в характерном для них устройстве социальной жизни нарушения закона, коррупция и обман суть условия выживания.

В этом аспекте можно рассмотреть трудности хаотических постсоветских лет правления Ельцина: писаные законы были известны и в целом оставались теми же, что и в советскую эпоху, но сложная сеть неявных, неписаных правил, на которых зиждилось все социальное здание, распалась. Если в Советском Союзе человек хотел лечь в хорошую больницу, устроить ребенка в лучшую школу, получить новую квартиру, пожаловаться на действия властей, если его вызывали в суд, если директору завода нужно было сырье, а государство срывало поставки, все они знали, что надо делать. Каждый знал, к кому обращаться, кому давать взятку, знал, что он может и чего не может.

После падения советской власти почти все эти неписаные правила повседневной жизни обычных людей утратили четкость, что оказалось одним из самых болезненных и трудных моментов. Люди просто не знали, что им делать, как реагировать, как быть с явными правовыми установлениями, чего можно не замечать, какую взятку кому нести. Одна из функций организованной преступности заключалась в создании эрзац-законности: частный предприниматель, которому задолжал клиент, обращался к «крышевавшему» его мафиози, и тот решал проблему, государство же бездействовало. Стабилизация путинских лет связана в первую очередь с заново установившейся прозрачностью этих неписаных правил: люди снова стали ориентироваться в основных моментах социального взаимодействия.

Отсюда ясно, до какой степени элементарнейший уровень символического обмена состоит из так называемых пустых жестов — предложений, которые делаются или задумываются в расчете на то, что их отвергнут. В «учебных пьесах» Брехта, особенно в «Jasager» («Говорящий да и говорящий нет»), это выражено с чрезвычайной остротой. Здесь юношу просят по доброй воле согласиться на то, на что он в любом случае обречен, — его бросят одного в долине. Учитель

Вы читаете О насилии
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×