социальной жизни, — совершенно верен. В конце концов, «формальная свобода» буржуазного общества приводит в движение процесс всецело «материальных» политических требований и практик, от профсоюзов до феминизма. Рансьер справедливо подчеркивает глубинную
Ключевой момент всякой теоретической — этической, политической и, как показал Ален Бадью, даже эстетической — схватки есть
Оперы Вагнера — еще один пример. Историцистские работы последнего времени стремятся проявить контекстуальный «подлинный смысл» разных героев и тем у Вагнера: бледный как смерть Хаген — это на самом деле мастурбирующий еврей; рана Амфортаса — это на самом деле сифилис и т. п. Вагнер, пишут в этих исследованиях, мобилизовал исторические коды, известные любому его современнику: если некто заикался, пел высоким дребезжащим голосом или нервно жестикулировал, «любому» было ясно, что это еврей. И поэтому Миме из «Зигфрида» — карикатура на еврея. Во второй половине XIX столетия боли в паху, которая начинается после сношения с «нечистой» женщиной, из-за сифилиса боялись все поголовно, значит, любому было понятно, что на самом-то деле Амфортас подхватил от Кундри сифилис. Первая проблема таких прочтений — в том, что эти аспекты, даже выявленные корректно, мало что прибавляют к уже сложившемуся пониманию произведения. К тому же историцистские клише могут размыть нашу связь с искусством. Чтобы верно ухватить суть «Парсифаля», нужно абстрагироваться от подобных исторических мелочей, деконтекстуализировать эту вещь, вырвать ее из контекста, в котором она изначально находилась. В формальной структуре «Парсифаля» куда больше правды, допускающей его вписывание в иные исторические контексты помимо исходного. Ницше, великий критик Вагнера, первым осуществил такую деконтекстуализацию, заменив Вагнера — певца тевтонской мифологии и напыщенно- величественной героики Вагнером истеричной женственности, изящных галерей, буржуазного семейного декаданса.
И Ницше в XX веке точно так же изобретали заново: из консервативно-героического протофашистского Ницше он стал французским Ницше и затем — Ницше культурологическим. Исторический анализ может убедительно показать, что колыбелью теории Ницше был его личный политический опыт. К примеру, «восстание рабов» у него — прямой отголосок Парижской коммуны. Но это не перечеркивает того факта, что «деконтекстуализированный» французский Ницше в интерпретации Делеза и Фуко более справедлив, чем Ницше исторически точный. Спор здесь не чисто прагматический. Дело не в том, что прочтение Ницше Делезом, пусть некорректное с исторической точки зрения, более продуктивно. Куда важнее другое: напряжение между базовой универсальной рамкой мышления Ницше и его конкретной исторической контекстуализацией вписано в саму систему его мысли и составляет ее своеобразие — точно так же, как напряжение между универсальной формой прав человека и их «истинным смыслом» в исторически конкретный момент их возникновения составляет их своеобразие.
Стандартную марксистскую герменевтику, выявляющую конкретные искажения абстрактной универсальности, следует дополнить ее противоположностью — подлинно гегельянским ходом, обнажением
Не правда ли, перед нами наглядный урок гегелевской «хитрости разума»? За партикулярным и вправду может прятаться универсальное. Французские роялисты 1848 года были жертвами этой хитрости разума, не разглядевшими универсальной (капиталистически-республиканской) выгоды, которой они служили, преследуя конкретные роялистские цели. Они напоминают гегелевского слугу, который не может увидеть универсального измерения, почему и героев для него не существует. Повышая уровень обобщения, заметим: отдельно взятый капиталист, считающий, что он ведет дела для собственной выгоды, не замечает, что служит расширенному воспроизведению универсального капитала. Дело не только в том, что за любой универсальностью неотступно следует конкретное содержание, оставляющее на ней свой отпечаток, — каждая конкретная ситуация неотрывна от своей имплицитной универсальности, которая подрывает ее. Капитализм не просто универсален в себе, он универсален и для себя, он — громадная, подлинно разъедающая сила, которая обрекает на гибель все конкретные жизненные миры, культуры, традиции, кромсает их на куски, втягивает в свой смерч. Какой смысл вопрошать: «Что это — истинная универсальность или маскировка частных интересов?» Эта универсальность прямо действует как универсальность, как отрицающая сила — она опосредует и разрушает любое конкретное содержание.
Здесь — момент истины в претензиях либерализма на универсальность без культуры