XLVI
Петя уезжал из Италии со смешанным чувством — любви, печали, и радости. Любовь к Италии он испытал с первого шага по ее почве; печаль вызывалась разлукой — тем щемящим чувством, когда думаешь: «вернусь ли когда-нибудь? Увижу ли?»
Радость состояла в том, что здесь он узнал незыблемо-прекрасное, о чем мечтать, тосковать и к чему душевно стремиться можно всегда. Это делало его духовно полнее, и в вопросе о ценности жизни подымалось огромным утвердительным фактом. Юношеские мысли о бессмысленности существования отошли, как болезнь возраста. Зато выступило другое.
Когда они вернулись в Москву, здесь было много перемен.
В кружках, с которыми Лизавета зналась по делам революции, было уныние. Сила их непрерывно убывала, слабела вера, и нередко революционное настроение переходило в разбойничье: началась полоса экспроприаций. Вначале это имело отношение к партиям, потом все спуталось, и трудно было разобрать, где революционер, где бандит. Росла и реакция сверху, появились казни, в невиданном еще размере.
Москва, место последней сцены революции, показала себя и теперь. После подъема чувств люди торопились жить. В Москве отчаянно играли, танцевали, кутили — в атмосфере виселиц.
Изменилась и богема, где раньше вращались Петя с Лизаветой. Общество козлорогов распалось. Федюка исчез из Москвы, Зина вышла замуж за богатого адвоката и вращалась в иных слоях. Одни из студентов кончили, разъехались, — других повысылали. Оставшиеся были вовлечены в ту новую, острую и несколько больную струю жизни, когда кажется, что нечто отжито, когда склонны к разочарованиям, гонятся за ощущениями, маленькой любовью, и над всем, усталым и опустошенным, висит девиз: «carpe diem».
Петя зарабатывал теперь больше — у него был хороший урок и работа в издательстве, но денег постоянно не хватало. Неудобно было уже выставлять для бала бутыль донского и кучу бутербродов. Лизавета должна была лучше одеваться. Петя стал понимать в винах, чаще ездили в рестораны. Но того юношески-свежего, веселого, что было в их вечерах на Арбате, уже не повторялось. Меньше спорили, меньше волновались из-за отвлеченных вопросов. Кончился и бурный период в искусстве.
Самое же важное было то, что ухудшились отношения с Лизаветой. Они видели, как рушатся, ни с того ни с сего, отношения между парами, казалось, созданными друг для друга. Лизавета нередко была раздражительна. Ей тогда представлялось, что ее любовь с Петей кончилась, что он интересуется другими. Что их союз так же распадется, как у других. А в Пете иногда ослабевал тот дух любви, благожелательности, который отогревает утомившиеся сердца. Он был с ней холодноват. Казалось ему временами, что и он может в кого-нибудь влюбиться, и были даже случаи, когда он начинал романтически вздыхать. Тогда, в пику ему, Лизавета заводила флирт, и все кончалось тяжелыми объяснениями, где обе стороны были неправы — и Петя в особенности, — но каждая считала правой себя.
Тогда они сидели по своим углам хмурые, несчастные. Лизавета демонстративно уходила в гости, а Петя шел куда-нибудь в кафэ, где меньше было знакомых, пил кофе и курил.
В эти тоскливые минуты ему казалось, что жизнь, которую за эти несколько лет сознательного существования он научился уважать и признавать философски, для него лично близка к краху. Но, несмотря на все разногласия и ссоры с Лизаветой, он знал, — и это сидело в нем глубоко, — что главнейший его якорь и опора — она, и что если она уйдет — он завертится в пустой и чувственной жизни.
Так провели они год. Выпадали у них полосы дружных и добрых отношений, напоминавших былое, но в общем бес некоторого уныния владел ими.
Они узнали в это время, что погиб Алеша, что Степана арестовали, как только он вернулся в Россию, — и это еще больше отделило их от былого: точно оно отмирало, лист за листом.
Узнали они и то, что один из знакомых Лизаветы по революции, которому она давала квартиру для явок (нередко ночевал он у них сам) — оказался предателем, и пользовался ее помещением для своих подлых целей.
Лизавета три дня горько, неутешно плакала. Ей казалось, что та маленькая «луковка», которая была в ее жизни — ее бескорыстное сочувствие и помощь революции — осквернена и запятнана. Петя утешал ее, как мог, но и ему было тяжело.
Из всех впечатлений и чувств этой зимы лучшее все же было — встреча с Полиной: Полина бросила театр, вышла замуж, давала по-прежнему уроки и ждала ребенка. Она говорила те же фразы, что и раньше, но Пете показалось, что она, как выражался покойный Александр Касьяныч: «нашла свою линию». Но она была проездом в Петербург, свидание вышло мимолетным. Провожая ее на Николаевский вокзал, Петя от души пожелал ей добра.
Между тем подходила весна. Оба они устали, были измяты до последней степени. Петя злился, чувствовал, что живет не так, как нужно, но не знал, как поставить на правильный путь свою жизнь.
В это время, Великим постом, они с Лизаветой были на одном художническом балу.
Казалось, что все было устроено со вкусом и изяществом, но дух распущенности и тусклых, маленьких чувств, господствовавший в людях их общества, здесь выступал еще сильней.
Весело плясали маски, на эстраде показывали теневые картины, девицы дунканского вида дюжиной исполняли английский танец в платьях bebe. В буфете пили вино, в темных углах целовались, опять пили, ссорились и мирились — но истинного веселья не было.
Петя сильно выпил и держал себя не без развязности. Лизавета была в красном платье танцовщицы из кабарэ, в рыжем парике — и что-то тяжелое, еще более чужое, чем в последнее время, было между ними. Петя чувствовал, что раздражает Лизавету болтовней с черненькой девицей, и его тоже это сердило; вместе с тем ему хотелось чего-то острого. В глубине же души было тоскливо. Насмех ему Лизавета прыгнула на колени к какому-то господину. Петя пил брудершафт с черненькой девицей, которую видел первый раз в жизни.
В четыре часа Лизавета, бледная под румянами, тайком от Пети уехала. Он видел, как она дрожащей рукой накидывала в передней платок, и знал, что нужно выйти, сказать ей что-то настоящее, хорошее, но нервная расслабленность одолевала его, и под пронзительные звуки вальса он закружился с черной девицей.
Потом он ушел в дальнюю комнату дома — старого особняка. Видимо, это была спальня барышень, обращенная в какое-то кабарэ. В окно виднелся снег, синеющий рассвет, деревья сада.
Голова у него кружилась. Он сел в кресло, ему захотелось заплакать, он почувствовал всю ложь, тоску и мучение своей теперешней жизни.
Неужели это все, неужели все кончается? — думал он. — Неужели я гублю себя, и ее, и все то, что было прекрасного в нашей жизни?» Ему показалось, что он безумец, сумасшедший, расточающий богатство, доверенное ему в скромной церкви, перед алтарем. Неужели не увидеть ему рассвет тихим и чистым, как встречал он его в деревне, читая Соловьева, как бывало это в весенней, милой Москве его молодости?
Петя встал, оделся и уехал. Извозчик вез его по пустым улицам, и ему было стыдно старика-извозчика, стыдно церквей, где звонили к заутрени Великого поста, стыдно рабочего народа, попадавшегося на пути.
Дома он прошел прямо в комнату Лизаветы. Она лежала в постели, без дурацкого костюма. Знакомый пробор на голове, как у девушки заплетенные косицы. Она непохожа была на накрашенную танцовщицу, прыгнувшую на колени господину в усах. Она тихо плакала.
У Пети остановилось сердце, он подошел, взял ее за руку и хотел поцеловать. Но Лизавета еще сильней забилась и оттолкнула его. Она обернулась, лицо ее было искажено ненавистью и страданием.
— Уйди, — сказала она глухо. — Пожалуйста, уходи!
Потом застонала, упала в постель и крикнула:
— Все пропало. Слышишь? Все пропало!
XLVII
Три дня продолжалось мучительное состояние, полное слез, тоски, страданий. Много надо было