телефону. Да мы вообще с ней постоянно перезванивались и виделись довольно часто. Пока я… Пока не возник этот фильм. Я его купила в магазине, в обыкновенном магазине, представляешь?
Я засмеялась, выхватила у него стакан и залпом выпила.
Вениамин налил себе чистой водки, тоже выпил залпом, сел рядом, крепко-крепко, совсем как отец, прижал к себе.
— Не надо сейчас об этом. Хорошо?
— Но ведь я ей действительно звонила.
— Звонила, конечно. И ездила в гости, и приглашала ее к себе. Ты так и не смогла смириться с тем, что ее больше нет. Что ж, это очень понятно. — Он осторожно и нежно погладил меня по щеке, я схватила его руку, прижалась губами — и не смогла больше, не захотела сдержаться. Исступленно, страстно стала целовать эту невыносимо любимую руку. Он тоже не смог, не захотел больше сдерживаться — мое чужое лицо больше его не пугало.
Мое чужое лицо больше и меня не пугало. Мы лежали обнявшись на нашей — да, на нашей, на нашей! — кушетке и курили, равномерно и почти одновременно, в унисон, вдыхая и выпуская дым. Пугало другое — поток раздвоенных воспоминаний, который я никак не могла ни остановить, ни систематизировать. Воспоминания перемешивались и не подчинялись мне совершенно.
Я стою на учебной сцене, и мне кажется, что в самый важный момент не удержусь на ногах — упаду, разобьюсь, все испорчу.
— Стоп, машина! — говорю я тихо и вдруг не выдерживаю, начинаю плакать — по роли и по- настоящему, потому что боюсь, потому что понимаю, что сейчас произойдет с ним, с моим самым любимым, самым дорогим человеком на свете.
— Было хорошо, — отвечает мой партнер Лужин и целует мне руку — одну, потом другую, «как я его учила».
Я сижу в кресле, укутавшись старым клетчатым пледом, и в который раз перечитываю самую любимую сцену самого любимого произведения самого любимого писателя, и восторг, от которого больно, переполняет меня, я знаю, что все равно не выдержу, в одиночестве не смогу его вынести, — и бегу на кухню, зачитываю — в который раз? — эту сцену вслух. Мама улыбается…
Мама улыбается. «Ты была великолепна! Так проникновенно играла! Тебе необыкновенно удалась эта роль». И улыбается, моя мертвая мама, и улыбается, переглядываясь с живой.
Я сдаю экзамен по истории театрального искусства. Глеб Михайлович, придирчивый и вредный преподаватель, заваливает меня на спряжении латинского глагола ео. Сбиваюсь и путаюсь, никак не могу сообразить, какое отношение этот подлый неправильный глагол имеет к развитию театра в Древней Греции.
Сигарета догорела. Я больше не могу. Мой убитый горем отец усаживает меня на диван и крепко пожимает мне руку, вручая грамоту: третье место в соревнованиях по спортивной гимнастике. Я натягиваю плед на колени.
— Вы что, Лужин, как будто прощаетесь?
— Да, да, — говорит мой партнер — кто он, господи?! — притворяясь рассеянным, поворачивается и, не забыв кашлянуть, выходит в коридор. И налетает на огромный баул, который мы вместе собрали для пикника. Что-то жалобно звякает — разбилась бутылка? стеклянный кувшин? или это звонок «аккуратного гостя»? Я хватаю его за рукав… Я прицеливаюсь и стреляю.
Рука, теплая, теплая, теплее пледа, теплее и добрее всего на свете, ласково касается моего лица. Она прощает, она ничего больше не боится, она защитит — меня защитит. Звенит колокольчик, я еду по снегу в санях, с милым человеком еду… звенит колокольчик… Не могу вспомнить себя в роли Грушеньки… Открываю глаза, поворачиваюсь к нему лицом, придвигаюсь ближе, касаюсь губами его щеки.
— Как я тебя называла? — спрашиваю я.
Он не отвечает, молчит, тяжело вздыхает, как любимая, невозможно родная собака. Глаза заливаются тоской. Как любимая, родная собака… Ее зовут Нора.
— Как?
— Миня, Минечка, Минька, — наконец говорит он.
— Смешное имя! Но мне очень нравится, и очень тебе идет. Минечка.
Я обнимаю его — он меня обнимает.
— Ты не уйдешь? Ты меня больше не бросишь?
Я не отвечаю, молчу.
— Флер!
Не отвечаю, беру его руку, целую.
— Расскажи, как мы с тобой познакомились.
Вениамин — нет, Минечка! — перегибается через меня, достает из пачки две сигареты, прикуривает одновременно обе — какая-то старая шутка, которую я не помню? — протягивает одну мне.
— Был на редкость паршивый день, — повествовательно начинает он, выпускает дым и смеется. — Не светило солнце, не дул теплый ласковый ветерок, не пели птицы, и ничто меня в тот день не радовало.
— Нет, я серьезно! — Я тоже смеюсь, целую его в плечо, родное и голое.
— И я совершенно серьезно. День был паршивый, правда. Я шел по улице без всякой цели, просто брел, потому что домой не хотелось, и так набрел на этот бар. Решил зайти. Знаешь, я ведь даже в той части города оказался случайно.
— А вчера?
— Вчера не случайно. Вчера была годовщина нашей встречи. Вчера были поминки… — Он замолчал, глубоко затянулся и выдохнул дым. — Ну и пусть, все равно, — пробормотал непонятно и нервно — может, у него тоже двойные воспоминания? — Так вот, — заговорил он другим тоном, пересилив себя, — в баре в тот день я оказался совершенно случайно. — И опять замолчал, закрыл глаза, вспоминая.
Я тоже прикрываю глаза, не подгоняю его нетерпеливым вопросом: а дальше, что было дальше? Вдыхаю запах его кожи, пытаясь нащупать запахи того дня, смешиваю Минины и свои воспоминания в наш общий коктейль.
В баре в тот день я оказалась не случайно, совсем не случайно — я была завсегдатаем там. Приходила, и когда мне было тоскливо, и когда мне было слишком весело, и просто так. И вот вдруг увидела его за стойкой бара — он мне улыбнулся, подошел, протянул коктейль: «Вам понравится», — заиграл вальс «Оборванные струны»… Нет, конечно, все было не так, или не совсем так. Не могу вспомнить! И совсем не могу ощутить — что-то мешает. Пусть сам расскажет. Но он молчит. Задумчиво пускает дым и молчит.
— Минь. — Я трогаю его плечо — плечо вздрагивает, плечо напрягается, плечо уходит.
Вениамин резко приподнимается на локте, смотрит на меня каким-то чужим, невозможным взглядом, словно не узнает.
— Что случилось? Что не та-ак? — капризно протягиваю я, кладу руку на голую его грудь и успокаивающе похлопываю. — Так как мы с тобой познакомились?
— С тобой? Мы? — Он смотрит уже с откровенной ненавистью. — Мы с тобой не знакомились! Я с тобой не знакомился! Ты…
Я прижимаюсь к нему — он меня отталкивает.
— Уходи! Черт… Кто ты такая?
Мне обидно и больно, как если бы он ударил меня с размаху по лицу. Мне обидно и больно… Зачем он спрашивает?… Разве я сама могу ответить на этот вопрос? Мне ужасно обидно и больно. Это несправедливо! Это совершенно невозможно! Набегают слезы… Я так яростно стираю их, что царапаю себе лицо. И колочу, колочу кулаком по кушетке. Избиваемая, она воет — от боли и несправедливости. Я хочу объяснить — не могу, ни себе, ни ему не могу. Слова не подбираются, мысли ускользают, образы перемешиваются.
— Кто я такая? — ору я и опять ударяю изо всех сил по кушетке. — Кто я такая? Актриса, блистательно сыгравшая главную роль в «Эпилоге».
Он откатывается на другой край кушетки, закрывает руками голову.
— Замолчи! Флер никогда…
— Да, да! Я — актриса, а ты — режиссер, сценарист и продюсер в одном лице. Рассказывай, черт