распускало слухи, что отравлено.
Трофеев в Германии набирали много: генералы эшелонами гнали, солдаты — кто что унесёт. У одного, помню, руки до локтей все часами обмотаны, засучивает рукава, хвалится. И надо же — шальная пуля! Ему часы не нужны стали, и мы их между собой поделили. А другой в свой вещмешок всё бумагу набирал. Зачем, спрашиваю. Как же, говорит, я студент, доучиваться буду, а с бумагой наверняка трудности возникнут.
Окончания войны со дня на день ждали, думали, у нас дел больше не будет. Но тут Прага восстала, и нас бросили чехам на помощь. Сутками гнали без сна и отдыха, люди на ходу спали. А как замечали: идёшь лесом, глаза открыл — уже поле. И всё же танкисты нас опередили, взяли город. Однако ж медаль за Прагу дали.
ПОСЛЕВОЕННЫЕ ГОДЫ
Я уезжал из Москвы с дипломом математика, а когда через семь лет вернулся, таблицу умножения не помнил. Ночами кошмары снились, горы трупов, вскакивал, думал, ещё в лагере, до утра курил. А на улицах фронтовики безногие в каталках разъезжают, деревяшками о мостовую стучат. Какая там математика, радуйся, что цел остался! Однако жить надо: устроился в художественную школу алгебру вести: вечером готовился, вспоминал, утром — рассказывал. А тут ещё на Лубянку вызывать стали. Лампой в глаза светят, допрашивают. И всё про лагерь — кто как вёл себя, кто врагу пособничал, предавал. Я всё честно рассказываю, фамилии называю. Они мои показания с другими сличают, иногда требуют донос подписать, мол, такой-то враг народа, проявил малодушие, трусость. А как я могу, когда четыре года с ним бок о бок и знаю, что честный человек? Сколько раз вещи в узелок собирал, но — обошлось. Верно, спасло то, что состоял в подпольном комитете, ну и другие подтвердили. А на следователей я зла не держу, их понять можно — изменников-то хватало.
В школе я только год отработал, устроился после на кафедру в родной институт — взяли, как фронтовика. А институтский филиал размещался в Загорске, вот меня и отрядили туда лекции читать. Вставать нужно было ни свет ни заря, к открытию метро, на вокзале тоже всё бегом, к первой электричке, и, не дай бог, опоздать! В поезде потом два часа досыпаешь, а в половине девятого, как штык, на занятиях. Зимой в электричках не топят, от холода приходилось газетами обкладываться, пока пальто не купил.
Эх, судьба! Может, я Шопенгауэром бы стал или Достоевским, как говорит чеховский герой, а так выше «кандидатской» не поднялся.
Теперь вся надежда на тебя, Ванюша, дети должны превзойти родителей, иначе, какой же прогресс…
ЛЕТО НА СТАДИОНЕ
Посреди каменных многоэтажек «Торпедо» в жару становится оазисом, за его центральной ареной — бурьян в рост и дикие кусты. В полдень звонят колокола Симонова монастыря, как часы, стрекочут кузнечики, и бегут, словно вагоны бесконечного поезда, гружённые влагой облака. Я целыми днями валяюсь в зарослях чертополоха на чудом уцелевшей деревянной трибуне, которую зову «кораблём», гляжу в бездонное небо в надежде выдавить из себя хоть строку.
Но в голову ничего не идёт.
Тогда я перелистываю «Историю Российской Империи на рубеже XVIII–XIX вв.».
А потом появляется Женька.
Женька не бомж, у него есть квартира, но там, по его словам, поселилась злая «баба», которую невозможно выгнать, и он уже месяц как вписался в ландшафт — приобрёл алкогольный загар, обветренные губы, ходит в мятых, жёваных брюках с отключенным «мобильным» в кармане. Каждый день он порывается ехать домой — каждую ночь спит на трубах теплосети, постелив куски картона.
— Синячить будем? — приветствует он.
— С утра? — кривлюсь я.
Пока Женька не сильно пьян, мы играем в шахматы, которые он носит в щеголеватой сумке, часто теряет, но так как зариться на них некому, находит вновь. За игрой он потихоньку набирается, опрокидывая по четверти стакана, и, в конце концов, упирается стеклянными глазами: «Дай стольник…»
Стольника у меня нет, и тогда он сметает фигуры: «Иди ты на х..!»
Екатерина Великая, без которой ни одна пушка в Европе не могла выстрелить, умерла на стульчаке, сделанном после раздела Польши из наследственного трона династии Пястов.
В юности Женька четыре года провёл на нарах, о чём не любит вспоминать. «Мать меня не любила, — жалуется он. — Среди евреек это редкость, видно, моего папа-шу-русака презирала, за то, что пил — с этого и пошло…» У Женьки есть сводный брат, который по утрам будит его рёвом «ауди», оставляя немного денег и сумку с продуктами. «Вот что такое еврейская семья!» — гордится Женька, выменивая продукты на бутылку. А после раскалывается: «Это он за наследство расплачивается…» И я в который раз слушаю, как Женька ухаживал за парализованной матерью, как после её смерти уступил квартиру брату. «У него дочь, а я — бобыль…» Но это ложь. У Женьки взрослый сын. «От проститутки», — как-то проговорился он.
И это всё, что ему известно.
После взятия Парижа сорок тысяч русских, каждый пятый, не захотели возвращаться на родину.
«Жизнь алкоголика полна неожиданностей», — бахвалится Женька, намекая на времена, когда был при деньгах. Он работал в шоу-бизнесе и до сих пор сыплет именами «звёзд», которым устраивал концерты. Я слушаю вполуха, не переставая кивать, начинаю читать стихи. Женька замирает. «Я — вор, — скалится он, — школу не закончил, теперь приходится воровать знания…»
Каждый, как бабочка, наколот на иголку своего времени, как ни вытягивай шею, как ни трепещи — не соскочишь.
На соседней лавке спит Эдик. Чем он занимается, неизвестно, говорят, промышляет ночами на вокзалах. Впереди у него пустота, а за плечами — Афганистан. «“Духи” по горам скачут, как козы, — вспоминал он. — Из “калаша” не взять, разве из гранатомёта…» И нервно курил, краснея от напряжения: «А уж когда ловили, пули жалели — башку отрезали, как барану!» Эдик маленький, чернявый. У него семья в Баку, когда он там, его зовут Эльгаром и по пятницам водят в мечеть. Эдик вечно просит взаймы «до завтра» и никогда не отдаёт. «Такая жизнь, братуха, — получив отказ, огрызается он. — Друзья остались в прошлом…»
После ранения Эдик прихрамывает и злится, когда у него проверяют документы. «Я за страну кровь лил, а теперь любой молокосос в форме на меня катит!»
Последним любовником престарелой императрицы был двадцатидвухлетний поручик, в спальне которого ломали шапки убелённые сединами статс-секретари, низко кланялись боевые генералы, не сгибавшиеся перед пулями…