У Тютчева — «купол золотой» Исакия, светящийся «во мгле морозного тумана», гасит вторая строфа:
И, хотя тот же Тютчев в другом стихотворении называет невскую волну «пышноструйной», эпитеты цветовые почти отсутствуют: «Нет искр в небесной синеве, / Все стихло в бледном обаянье».
«Социально» и пейзажно тускл, мертвен, похож на грандиозное кладбище заснувший под «свинцовой тучей» город в стихах Некрасова. Краски — это «охрой окрашенный гроб» («Не лежала на нем золотая парча»). Все обманно «пышное» погружается во мглу:
Некрасов не просто не употребляет цветовые эпитеты — он настойчиво отрицает цвет: «Правда, я не видал, / Чтобы месяц свой рог золотой показал»; «не лазурны над ней (улицей. —
Но и у Некрасова, подробно регистрирующего городскую, как мы нынче говорим, «чернуху», все равно в текст прорывается «печать красоты»:
(«О
Убогость и серость эпитетов главенствуют в стихах 70-80-х годов. Петербург противопоставляется красоте России (К. Фофанов, «Столица бредила в чаду своей тоски…»). Мрачность «шумной столицы» усугубляется в поэзии Федора Сологуба.
Постепенно к концу XIX века — началу XX социальной «грязи» в описании города становится меньше, однако метафизическое зло проявляется еще сильнее:
Но у того же Блока бессмертный синий утверждает свое непобедимое очарование в «Незнакомке». «Желтый пар петербургской зимы» у Иннокентия Анненского — знак зла, как и «желтый снег, облипающий плиты», и «Нева буро-желтого цвета».
Но вот уже в стихи Михаила Кузмина проникает «Зимнее солнце» — вместе с «засиявшей синевой» и «эмалью голубой», «стеклянно-алые облака», «вымпел золотой». У Мандельштама торжествует размытый желтый цвет:
И все-таки тяжеломерное уныние побеждает как бы вырывающееся восклицание:
Мандельштам упоенно эстетизирует Петербург, возвращая его к пушкинскому, «отмывая» его от