наслоений «социальной» поэзии. В «Петербургских строфах» появляются даже
и Евгений из «Медного всадника» -
Мандельштам славит «прозрачность», «темную зелень», «прозрачную весну» дореволюционного Петрополя.
«Желчь двуглавого орла» («Дворцовая площадь») у Мандельштама дополняется по контрасту и «булавками золотыми» звезд, и «тяжелым изумрудом» морской воды, и «светляками» автомобилей («Мне холодно. Прозрачная весна…» — 1916 год). В «Стихах о Петербурге» Ахматовой появляется «литое серебро»[43] Исакия, «месяц розовый» над Летним садом, — тревожно подчеркнутые «темноводной» Невой, «туманным», «темным» цветом города, где «сияющие льды» и «бессолнечные, мрачные сады» расположены в строках по соседству (1913,1915 гг.)
Изысканной колористикой отличаются петербургские стихи Георгия Иванова — «Поблекшим золотом, холодной синевой», «заката бледного» (1913), «небо, что сквозит / То синевой, то серебром»; «И все светлее тонкий шпиц / Над дымно-розовой Невой» (1915); «На серых волнах царственной реки / Все розовей серебряная пена» (1915); «На западе желтели облака… И сумрак розовый сгущался в синий».
Мария Моравская соединяет «лиловое» с «малиново-сизым», «дымное, бледное» с «белым», «старое серое» с «розоватым», с «радужно-сизым» («Белая ночь», 1916).
Возвращаемые Петербургу светящиеся, опаловые цвета оспаривает Василий Князев:
В отличие от него совсем не петербургский Иван Бунин промывает краски: «смуглым золотом Исакий / Смотрит дивно и темно», видит «красную пелерину» «на позументе золотом». У Марии Шкапской продолжается мотив петербургской «обманки», конфликта эпитетов города:
(«О
Октябрьский переворот неотвратимо меняет колористику Петербурга. Уже в стихотворении Михаила Кузмина «Революция» (1917) изысканная, характерная для описания дореволюционного города («сине- розовый туман» — А. Блок, «Пушкинскому дому», 1921) сменяется брутальной, красно-черно-медной. Изысканность отменяется, действительность опрощается:
Какие цвета у ангела в прозодежде? Да никаких! В поэзии появляются «сумрак мглисто-шаткий / Да пятна окон без огня» (В. Кривич, осень 1917); «тень» по «окровавленной пыли» (Т. Ефименко, ноябрь 1917); «наш город темный / В темном море потонул» (А. Радлова, декабрь 1917). Суровая мрачность непобеждаема — ее только подчеркивают синий с золотыми звездами цвет куполов Измайловского собора да «ржавчина» сирени, что «синее ночи». «Зеленые лучи» «губительны», «желтый смерч» несет гибель (та же А. Радлова), красным, черным, белым окрашены «Двенадцать» Блока: «Черный вечер. Белый снег», «Белый снежок», «Черное, черное небо», «Черная злоба, святая злоба», «В красной гвардии служить», «Мировой пожар в крови» и т. д. Черно- красная, трагическая и траурная гамма подчеркнуты «снежными», «жемчужными» эпитетами. У Ваньки — «черный ус», у Катьки — «зубы блещут жемчугом» да еще «пунцовая» родинка. Красный — цвет стихии, энергии («ветер с красным флагом разыгрался впереди»), крови, пожара, смерти; красный цвет побеждает в поэме — но Христос «в белом венчике из роз» идет непобежденным (и, прибавим, до сих пор не очень-то и разгаданным). Он идет «впереди, с
Совершенно иные цвета выбирает через два месяца после рождения блоковской поэмы Мандельштам для крика об умирающем Петрополе: это «зеленая звезда», к которой с мольбой о спасении города обращается поэт, «прозрачная весна над черною Невой». У Петербурга истекают цвета, как истекает кровь; «словно солнце мы похоронили в нем». Образ умирающего города, конца цивилизации, гибели и апокалипсиса выражен Мандельштамом и в цвете — в «черном бархате советской ночи», в черном бархате всемирной пустоты». Город тонет во мраке, а «легкий пепел», который соберут «блаженных жен родные руки», — пепел после кремации (вот с чем ассоциируются «костры» в стихотворении «В Петербурге мы