голову одеколоном. И — опять. И опять подставил плечо для выполнения различного рода поручений. В предсвадебной суете он один только раз близко совсем увидел дочкино изумленное лицо:
— Что с тобой, папа? Не бойся, я с тобой!
А жена его, Татьяна Алексеевна, отдалась приготовлениям с азартом, словно это ее свадьба. И в речи ее уже замечались нотки удивления, забытые нотки.
Гости сходились шумно. Родственников у Калачевых в станице не было, поэтому пришлось довольствоваться сослуживцами. Пришел трудовик Максимов Павел Петрович и сразу зашмыгал — зашнырял гляделками по углам. Поклонница Кашпировского Анна Ивановна сегодня разговаривала почему?то плачущим голосом. Опять притворялась. Физрук Филиппенко сжал в объятиях Калачева и по — заговорщицки спросил: «Сколько на свадьбу угрохал?» И тут же успокоил: «Окупится, зятек?то, того, с профессией. Золотая профессия». Впорхнули Леночкины подруги, все одинаковые, с оттененными веками, все веселые. Они, кажется, радовались счастью его дочери. Наверное, завидовали. Пришел толстенький фотокорреспондент с работы жены. Земнухов — его фамилия. Щеки вялые, близоруко улыбается и очень осторожно ставит в угол свой кофр с аппаратурой. Довольно мил. Этот Земнухов и спросил у Калачева: «Сколько сейчас натикало?» Калачев взглянул на руку: «Фу — тты, так и не отцепил». Секундная стрелка чассз быстро бежала назад. Калачев натянул обшлаг рубашки на циферблат и пробормотал что?то неопределенное. Фотокорреспондент забыл о своем вопросе.
Из ЗАГСа вернулись машины. В первой — молодые. Лена смущается. И ей очень нравится свой наряд. Вот уже поистине женщина, лишь бы фата и туфли были хороши, остальное трын — трава. Такая мысль не понравилась Калачеву. Рядом с Леной тактично улыбался жених, автоэлектрик Толик. «Сейчас он назовет меня папашей», — подумал Калачев.
«Папаша, — играя рубаху — парня, протянул молодожен, — теперь я весь ваш, берите меня, эксплуатируйте меня». Черные жениховские туфли сияли так, словно их только что получили из рук калифорнийского или, на худой конец, армянского чистильщика. Хорошо, что долго не пришлось толпиться в прихожей, потому что подбежала Татьяна и задорно улыбнулась всем своим гостям:
— Не надо здесь скучать! К столу!
Понеслось обычное для такого случая винно — водочное возлияние. Жуки в муравейнике, муравьи в жучатнике. А если говорить правду, если по справедливости, то зря он к гостям придирается. Все люди не без комплексов и, может быть, даже меньше лицемерят, чем он сам, за исключением исторички. Она машет берестяной ладошкой: «Я пришла для того, чтобы полюбоваться женихом и невестой. А выпью только капельку для проформы и сыта уже, я ведь на диете». Физрук Филиппенко глядел в тарелку, словно подсчитывал, сколько все это стоит. Жених прямой, ровно уложены волосы. Такой долго цацкаться не будет, несмотря на недавнее заверение, совсем дочь заберет. «Ума — ума», — вздохнул баян. Баяниста неизвестно кто позвал. Совсем незнакомый. Глаза нагловатые. Он побывал на многих свадьбах, днях рождения, юбилеях и теперь смотрит на гостей, как врач на никуда негодных пациентов. «Ума — ума». Старая песня «Обручальное кольцо». Жена что?то щебечет на ухо трудовику Максимову Павлу Петровичу. Он саркастически улыбается, но для жены Калачева этот сарказм незаметен. Плаксивый голос исторички протянул «Го — орь — ко!» «Го — орь — ко!» — откликнулись. Поцелуй. Аккуратный, рафинированный поцелуй автоэлектрика и простодушной дочери. «Ума — ума». Глаза у баяниста остекленели, и он превратился в игровой автомат. Опять стопка, опять «горько». Потом поздравляли, кидали в корзинку деньги. Кто как. Кто стеснительно, незаметно, кто с купеческим размахом, вроде облагодетельствовал. Физрук Филиппенко долго нюхал свои зеленые ассигнации, словно напоследок хотел выбрать из них весь запах, как кофеин из восточных зерен, потом вложил деньги в корзину. «Ты в судьбы моей скрещенье, о — обручальное кольцо». «Ума — ума». Топали долго. Только стайка девчонок в углу щебетала, радовалась своему да иногда с удивлением оглядывали девушки всех пьяных теток и дядек.
— А ведь невеста?то у нас — пианистка, — отвернувшись от Татьяны Калачевой, подал голос учитель труда Максимов.
— Сы — ыграй что?нибудь! — зааплодировали за столом. Какой?то незнакомый мужик поднял вверх палец с грязным ногтем:
— Полоне — с-с Огинского!
«Только не полонез, — испугался Калачев, — неужели она так поступит. Полонез среди этих рож?»
Лена вышла из?за стола, поправила свое белое, в люрексе, длинное платье и провела по лицам гостей своим электрическим счастливым взглядом. Она извинилась:
— Какой может быть полонез? Вы хотите, чтобы я разревелась? Прощание с молодостью?
Ее поддержал добродушный фотокор Земнухов:
— Конечно, веселое, — он погладил ладошками свои пухлые щеки и стал протискиваться в угол прихожей, где стоял его кофр с аппаратурой. Леночка заиграла какого- то «чижика — пыжика» или фабрично — заводское что?то. Она откидывала назад свои рассыпчатые волосы, трясла головой так мило и так обреченно. Гости занимались кто чем: кто царапал вилкой капусту и ронял салат на скатерть, кто грыз пережаренную румяную куриную ножку. Физрук Филиппенко целовался с соседкой Подлетаевой, роскошной дамой в черном гладком платье. Некоторые притопывали ногами и хлопали в ладоши. Земнухов все эти эпизоды сфотографировал. Мил. Мил. Очень. Он сказанул: «Для памяти».
— На цветную снимаешь? — всхлипнула историчка.
У Калачева опять жестоко зачесалась голова. Кто — то
предложил поиграть в лотерею. А Калачев поспешил в это время, пока все заняты, в ванную. Надо умыться, голова покоя не дает — чешется. Но когда он захлопнул за собой дверь ванной, отвернул кран и взглянул на себя в зеркало, то застыл в изумлении. Может быть, для других это было незаметно, но он увидел нечто чудовищное. Голова его покрывалась именно там, где была лысина, где была пустыня Гоби…
— Вот тебе раз! — испугался он, да, да, испугался, ведь это чертовщина какая?то. Лезут. Растут! Он ущипнул новый волосок, выдернул его — больно. Врос крепко. Это были младенческие волосы. Пушок, что ли? В этой глупейшей обстановке он пощупал темечко. Может, и там кости нет, опять родничок появился. Кость была. Смущенный Калачев вернулся в зал к гостям и уже весь вечер голову держал прямо, ничего не ел, чтобы не склоняться к тарелке. Опасался того, что увидят пушок. Однако выпил он в этот вечер изрядно.
Леночку увезли. Казалось бы, Калачев должен был убиваться и стенать. Этого не произошло. Напротив, Владимир Петрович Калачев проснулся в самом что ни на есть прекрасном расположении духа. Происходило оно прежде всего из?за того, что тело его стало каким?то упругим и не было в нем той слабости, которая подтачивала его в последнее время. Ему тут же захотелось есть, ему захотелось сделать зарядку, чтобы окончательно освободиться от остатков телесной немоты. Он вскочил с постели и ему приятно было ощутить босыми стопами прохладу линолеума на кухне. Не дураки все же всякие целители, утверждающие, что ходить надо босым. От этой элементарной и вовсе не смешной мысли он захохотал, да так по- животному освобожденно, что, казалось, горлу его так же приятно от этого естественного акта, как и от ступания босиком. Он засмеялся и вспомнил, что вчера произошло нечто такое! Калачев подошел к зеркалу в прихожей: так и есть, не приснилось — так и есть — шевелюра его стала гуще, те детские волосики на розоватой лысине начали темнеть и превращаться из пуха в настоящие живые волосы, твердеть. Пахло вчерашним свадебным, особенным запахом: водочным перегаром, пережаренными котлетами. Но это не вызвало тошнотворного комка в горле. Полное безразличие к запаху.
— Смеешься, — подала голос жена, — есть чему посмеяться. Есть!
Опять она отвечала сама себе. Татьяна глядела на Калачева не то чтобы осуждающе, но в ее глазах стояла вполне определенная тоска. «Вот она?то глубже меня переживает потерю дочери», — подумал Калачев. И еще раз сказал себе: «Неужели он ошибался насчет Татьяны, насчет ее безразличия к собственному чаду?» Просто все люди маскируются. Самое сокровенное происходит за семью запорами. Сейчас ведь опасно изворачиваться наизнанку, выставлять душу напоказ, люди мигом заметят все слабости, а потом используют в свою пользу и во вред, конечно, простодушию и доверчивости.
— Ты ничего не замечаешь? — спросил Калачев.
— Замечаю то, что ты мне не помогаешь убираться, еще замечаю, что ты слишком быстро принял на вооружение поговорку об отрезанном ломте.