Особенно невзлюбили мы «Фому». Мы не могли простить ему… чего? Мы сами не знали. Но очевидно, тут была и луна, отнявшая у нас веру в Землю, и воробей, погибший так мучительно — с какой стати? Особенно воробей. Действительно, во имя чего была задушена птица? Какой смысл имел этот безвоздушный и бездушный опыт, этот пресловутый «огонь познавания», которому все равно дано было погаснуть в мертвом холоде? Мы забирались все дальше в эти мысли.

Хуже всего было то, что мы сами не понимали, отчего нам плохо. Начали вызывать в гимназию родителей для объяснений.

Испуганные наши матери и отцы вполголоса совещались в приемной. Они и сами заметили перемену в детях, но причина была им так же непонятна, как и всем. Как и нам самим.

Шуру Харитонову, белокурую девочку с голубыми глазками, сироту, жившую у крестной, потребовали к начальнице. Там же сидела и крестная, в тальме, держа в руках ридикюль и поджав чиновничьи губы. На груди начальницы были обе ее медали, золотая и серебряная: признак высокой торжественности момента.

Начальница заговорила. В присутствии крестной, этой «достойной женщины, вырастившей сиротку», начальница спросила Шуру, как это случилось, что она, Харитонова Александра, кроткая и религиозная воспитанница среднего учебного заведения, повела себя так дурно и превратилась в отпетую лентяйку и озорницу.

Шура Харитонова, откинув с груди на плечо белокурую косицу, ответила, что она не знает, но что ей за последнее время «все чего-то тошно».

Начальница и крестная переглянулись.

Гимназический врач велел Шуре высунуть язык и надавил его ложечкой. Он спросил Шуру об ее аппетите и сне. Аппетит был хорош, по мнению крестной, даже слишком хорош. Язык был розов. Подложка безболезненна.

Таким образом, тайна осталась тайной.

А между тем осень шла своим чередом, но шла тревожно. Она давала трещины, раскалывалась неожиданными событиями. Вспыхивали демонстрации: власти гасили их выстрелами и шашками. Скончалась от тяжелых ранений работница. Ее хоронили в беспросветно дождливый день. Полиция потребовала спокойствия: оно было ей обещано. Сумрачная толпа безмолвно следовала за гробом. Но это молчание было красноречивее слов.

Все это проходило мимо нас, не будоража мыслей, не ускоряя биенья сердца. Атмосфера накалялась, а мы в своей прохладной лунной скорлупе никак не могли пробиться к жизни.

4

У нас в квартире моя комната была лучше всех. Пол ее, лежащий как раз над подворотней, был настлан особенно высоко, чтобы не дуло. Благодаря этому из коридора в комнату вели четыре ступеньки, а окно доходило до пола.

Улица, где мы жили, была невесела и официальна. На ней были расположены городские училища, богадельня, приют для подкидышей, две церкви и артиллерийский склад. Днем все это угнетало, но вечером, погасив свет, великолепно было сидеть на моем окне, как на водоразделе двух течений: улицы и комнаты.

Улица, неприятная днем, в этот час хорошела. Без пешеходов и лавок, легко тронутая огнями, она текла свежим потоком к окраинам.

Чаще всего приходили ко мне Зоя Ратацци и Оля Шумахер. Сидя втроем на широком и низком подоконнике, мы говорили о будущем.

— Как ты думаешь, что с тобой будет через десять лет? — спрашивали мы друг друга.

— Через десять лет, — мечтательно говорила синеглазая Ратацци, — я буду в Италии. Это родина моих родных, которую я не знаю. Я буду жить в Риме, в Вечном городе. У меня будут там старинные вещи, и я буду очень счастлива.

— Через десять лет, — захлебывалась кудрявая Оля Шумахер, — я, наверное, выйду замуж. Я выйду замуж за одного… я вам не скажу. И я буду очень счастлива.

— Через десять лет, — говорила я, — я буду очень счастлива.

Постепенно эти разговоры прекратились. Какое значение имели теперь для нас «десять лет» и даже «Вечный город», с его смехотворным эпитетом, по сравнению с той подлинной вечностью, которая обрушилась на нас с луны!

И все же наступил такой вечер, когда мы снова втроем, как прежде, собрались у меня в комнате. Шел восьмой час, но было темно. С окраин, с лиманных солончаков надвигалась осень. В пути налетал на нее крепкий морской ветер, мял ее, хватал, тряс, ворошил над городом — только сыпались вороньи перья и летели косые капли. Нехорошо на юге в ноябре.

Мы зажгли лампу, занавесили окно, и течение улицы оборвалось для нас; осталась комната, согретая нашими дыханьями. Укрытые от всего внешнего, от лунных влияний и земных ветров, замкнутые в светлом кругу лампы, мы как бы снова нашли утраченное спокойствие. Мы начали улыбаться, и прежние мысли начали приходить нам в голову.

— Как вы думаете, что с нами будет через десять лет? — спросила Оля, сладко щурясь на свет.

— Через десять лет, — мечтательно сказала синеглазая Зоя, — я буду в Италии. Я буду… — Она остановилась. — Как будто кричат на улице. Крикнули вот только что.

Мы умолкли. Да, правда, под самым окном, там, в темноте и осени, начался и как-то странно кончился человеческий крик. Он начался долгим раскатом, словно звал на помощь, оповещал об опасности. И внезапно, на короткой и хриплой ноте, сорвался.

Мы отдернули занавес, открыли форточку. Кто-то не спеша пристойно удалялся вверх по улице. В мирный и мерный стук шагов вплетался еще какой-то сторонний звучок, тоже чрезвычайно успокоительный. Вернее всего, это была трость, на которую опирался немолодой и отчасти даже подагрический прохожий. Все это длилось минуту, не больше. «До ближайшего переулка», — сообразили мы. Потом внезапно бешеный скачок вбок, бросок в сторону, в спасительную кривизну переулка. «Бух!» — грохнула уже ненужная, брошенная с разбегу палка. И «тах-тах-тах» — застучали, удаляясь, шаги. Потом все стихло.

Все было тихо, но у нас под окном наметилось какое-то движение. Вспыхнула спичка и потухла на ветру. Откуда-то взялся еще свет, похожий на свет фонаря: в луче его косо летел дождь. Зазвучали два-три голоса. Кто-то кинулся бежать, очевидно вслед первому бежавшему. Вдали раздался свисток. Ночь оживала тревогой.

В передней отец мой надевал пальто. Мы бросились за ним. Он поспешил вниз, мы тоже. На улице сырость опахнула нас. Недалеко от наших ворот полукольцом стояли люди: человек пять.

Когда глаза наши одолели темноту, мы увидели сосредоточенные спины и головы, наклоненные вниз, к земле. Кто-то раскрыл зонтик, и фонарь, стоящий внизу, освещал его спицы.

Фонарь стоял на земле: очевидно, он был принесен нашим дворником. Здесь же, на земле, откинувшись на спину и разбросав руки, как для плаванья, лежал человек в резиновом плаще. Шляпа упала с него, голова была высоко задрана. Затылок сливался с плечами. В самое горло его, по рукоять, был всажен финский нож.

Он издавал странные звуки, этот лежащий. Сначала шел длинный скрип, потом сразу лопался пузырь. Это он так дышал.

— Девочки, — сказал отец тихо. — Сейчас же идти домой!

Но мы, не слушая его, подошли ближе.

Черная-черная борода была у человека, словно у мертвого, и уже восковая кожа. А ведь он еще не умер, и кровь стала течь совсем недавно. Но вытекло ее много из горла, изо рта и из раны. Она текла очень жидко и светло, очень ярко при свете фонаря. И мы отходили все дальше, чтобы не наступить на нее.

Вдруг человек собрал свое тело, словно желая переменить позу и лечь получше. Но он снова лег, как лежал. Он вдохнул воздух, проскрипел очень глухо, словно в густой траве. Но пузырь не лопнул: выдоха не было.

Человек умер на полувздохе, как засыпают на полуслове.

На следующий день в городе заговорили о том, что убитый был провокатор.

Ночное это убийство произвело на нас мгновенное и страшное действие. Закрывая глаза, мы видели,

Вы читаете Смерть луны
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату