Каванна
Сердце не камень
Роман
Два с половиной миллиарда женщин,
и я,
и я,
и я…
Действующие лица
Эмманюэль Онегин, 35 лет. Тот, кто говорит от первого лица.
Женевьева, 55—60 лет. Рисовальщица текстов к комиксам.
Элоди, 37 лет. Преподавательница лицея.
Лизон, 18 лет. Лицеистка.
Стефани, 18 лет. Лицеистка.
Агата, 34 года. Супруга Эмманюэля (живущая с ним врозь).
Изабель, 37 лет. Мать Лизон.
Жозефина, 12 лет. Дочь Эмманюэля.
Арлетт, ? Очень милая старая дама.
Фатиха, 14 лет. Непосредственная арабская девчушка.
Жан-Пьер Суччивор, 45 ? 65 ?.. Знаменитый писатель.
Жан-Люк, 19 лет. Лицеист.
Бабушка Мими. Бабушка собак, кошек…
Бездомные, полицейские, зеваки, племянник бакалейщика-кабила, напуганная служаночка, гарсон из кафе, друзья животных, собаки, кошки, канарейки, женщины, женщины, женщины…
Действие происходит в Париже в наше время или почти.
I
ФАСАД, признаться, портит всю улицу. Именно эту мысль высказывает старший капрал Ронсар, весьма гордый сим званием, своему коллеге и подчиненному Маро:
— Надо признать, это портит весь квартал.
Он добавляет:
— Как гнилой зуб в улыбке молодой девушки.
Бригадир — поэт. А подчиненный вовсе нет.
Он бурчит:
— Это выглядит отвратительно, вот как это выглядит.
После минутного раздумья:
— И это отвратительно.
Обе головы в касках ритмично кивают, довольные тем, что их мнения совпадают. Хоть вы и жандарм, это вовсе не означает, что у вас совсем нет сердца, оно есть, но трудно сказать где, и так приятно смыкать ряды с коллегами, когда долг того требует, и не слышать расслабляющих подсказок этого неуместного органа. Оба, расставив ноги в мужественной позиции, предписанной инструкцией, сжимая руками за спиной длинный черный 'демократор', составляют вдвоем часть темно-синего полукруга, удерживающего на расстоянии другой полукруг, концентричный по отношению к первому, но намного более плотный и более разноцветный. А также намного более шумный.
Улица из конца в конец с обеих сторон так и искрится. Колоссы из стекла и стали возносят к облакам свои чересчур новые вертикали. Когда луч солнца скользит между двумя черными грозовыми массами, улица внезапно озаряется пламенем.
Блестящий успех современной архитектуры. Гладко и антисептично, никаких выступов, совершенная гармония. Кроме этого фасада. Этой язвы. Этой дыры. Этого стыда.
Но наконец-то сделали то, что было необходимо. Аномалия скоро исчезнет. Ужасный старый дом с окнами, заложенными камнем так давно, что все покрылось мхом, этот прогнивший бомжатник, который до сегодняшнего дня нагло и упорно блокировал триумфальный взлет квартала к лучезарному будущему, доживает свои последние часы.
В полукруглом пространстве тротуара, ограниченном кордоном полиции, громоздится унылый хлам, частично вываливаясь на мостовую. Матрацы с ореолами высохшей мочи, драные покрывала, старые керосинки, спиртовки, выцветшее шерстяное бедняцкое тряпье, набитое в коробки, летние платья, сваленные кучей, с крючком проволочной вешалки, высовывающимся из ворота, — что может быть более удручающим, более мертвым, чем платье без женщины внутри? — игрушки и книжки, на упаковку которых не хватило времени и их бросили навалом на асфальт, продавленные чемоданы, рюкзаки слишком яркой расцветки и шпагат, повсюду шпагат, как попало удерживающий все это барахло… Весь нищенский скарб, вдруг оказавшийся выставленным напоказ, выглядящий непристойным при беспощадном свете дня.
Изгнанники топчутся на месте, ходят по кругу, одуревшие, застигнутые врасплох. Раздаются рыдания, пронзительные крики, проклятия на всех языках третьего мира в адрес невозмутимых или ухмыляющихся полицейских. В основном это женщины и дети, смуглянки с татуировками, закутанные в шали, или совсем черные в ярких чалмах, растерявшиеся перед этим бедствием без своих мужей, которые могли бы принять какое-то решение. А те на работе или отправились ее искать.
Все это окружает толпа, без труда сдерживаемая полицией, тихонько ропщущая, время от времени отваживающаяся на осторожный протест, но сохраняющая спокойствие. Зубоскалят чистенькие пенсионеры. Дядька лет пятидесяти доверительно сообщает с осведомленным видом домохозяйке с кудряшками и с сумкой на колесиках: 'Кажется, нашли наркотики. Целую кучу'. Она независимо встряхивает кудряшками: 'Сущее бедствие эта гадость! Ну и ну…'
Сержант полиции появляется на пороге, говорит что-то высокому типу в гражданском, явно обладающему властью. Тот кивает головой: 'Можно начинать'. Рабочие с орудиями разрушения на плече проскальзывают друг за другом в строение. Все они португальцы и не в восторге от предстоящей грязной работы, но детей-то надо кормить. Все же власти были настолько деликатны — или осторожны! — что не стали привлекать к этому рабочих-турок, североафриканцев и всех остальных с темным оттенком кожи.
Первые удары кувалды раздаются как гром апокалипсиса. Улица подпрыгивает. 'Разрушают лестницу', — комментирует осведомленный дядька, адресуясь к тетеньке с колесиками, делая, может быть, первые шаги к интрижке. Звонкая пустота лестничной клетки усиливает грохот и делает его оглушительным. Толпа затаила дыхание. Убивали дом.
А я, что ж, я просто свидетель преступления. Зевака из этой толпы зевак. Я проходил здесь, сам не знаю по какому случаю, вообще-то я стараюсь избегать этих наводящих страх улиц, этих мрачных щелей, будто топором прорубленных между двумя мощными, зловещими, блестящими голыми громадами. Так что я здесь, с другими. И как другие, я нахожу происходящее отвратительным, ненавижу этих откормленных скотов, стоящих широко расставив свои мускулистые ноги, ненавижу их безмятежное спокойствие, ненавижу их силу, гибкость и эластичность их толстых подошв, ненавижу эти повадки хищников из семейства кошачьих, которыми, как мне кажется, они себя воображают… Я дитя мая 68-го, 'Полиция=SS!'.