При одном только виде темно-синего мундира в моей голове начинает мигать красная лампочка: 'Опасность!'
Охваченный ненавистью и жалостью, со сжатыми кулаками и перехваченным от волнения горлом, я ропщу вместе с другими. Безвольно, как другие. И бездействую, как другие. А впрочем, разве можно что-то сделать?
Вдруг над ритмичным грохотом ударов кувалды поднимается пронзительный лай, визг собачонки, давящейся черной яростью. И вот кувалда перестала грохотать, лай, совсем уже разъяренный, стал слышнее, и, наконец, как черт из табакерки, выскочил злой приземистый португалец в одной майке. Было отчего злиться: зловредная шавка неслась за ним подскакивая и пытаясь вцепиться ему в зад между двумя душераздирающими воплями. Не пес, а ублюдок, самый ублюдочный из всех ублюдков, когда-либо зачатых на самом гнилом пустыре одного из самых заброшенных пригородов, наполовину грифон, наполовину еж для чистки дымоходов, ростом со скамейку для ног, злобный до такой степени, что глаза лезут из орбит. Португалец хватается за голову: 'Да он совсем сдурел, этот пес!', пинает его ногами, но, смотри-ка, вредная зверюга проворнее, чем тридцать шесть тысяч чертей.
Толпа, поняв в чем дело, оценивает смешную сторону происшествия и начинает зубоскалить. Даже физиономии полицейских расплываются до ушей. Мне тоже смешно. Это пауза, не предусмотренная в программе, но мы ее не упустим. Только бы эта глупая шавка не вцепилась своими мелкими зубками в мягкое место одному из полицейских! Ведь это отродье вполне может вытащить пистолет и пристрелить ее, говорю я себе.
В этот момент из темной глубины коридора доносится панический зов:
— Саша! Саша!
И в распахнутых дверях появляется маленькая женщина, круглая, как головка голландского сыра, одетая в потертые вельветовые штаны, в свитерах, надетых один на другой под эскимосской курткой- пуховиком, в цветастой вязаной шапочке, натянутой до самых глаз. В руке у нее ивовая корзинка с мяукающим от страха и царапающим прутья котом. В другой руке она держит кожаный поводок, без сомнения принадлежащий этому жуткому разрывателю-в-клочки-рабочих-эмигрантов.
— В чем дело, Саша! Что за поведение? Место, Саша! Место, немедленно!
Виновный тут же прекращает свою кровожадную атаку, не переставая, однако, ворчать и показывать клыки, а из его глаз изливается вся ярость тех диких времен, когда собаки еще были волками. Маленькая кругленькая женщина живо пристегивает карабин поводка к кольцу ошейника, рассыпаясь в извинениях перед все еще бледным португальцем, который, злоупотребляя своим положением жертвы, принимается раздувать дело, утверждая, что он тяжело ранен, вспоминает о случаях бешенства, говорит о составлении протокола и о возмещении убытков, берет полицейских в свидетели…
Дамочка сначала терпеливо сносит все это, так как сейчас занята тем, что успокаивает своего кота, а затем, решив, что хватит, она подступает прямо к жалобщику:
— Ранены? Мой Саша вас мог ранить? Вы видели его зубы?
Она открывает собаке, которая продолжает утробно ворчать, пасть, отодвигает ее черные губы и показывает маленькие беленькие клычки в розово-перламутровых деснах.
— Этим, что ли? Он вас ранил вот этими молочными зубками? Да они не смогли бы прокусить даже ваши толстые штаны!
Португалец, чувствуя себя в своем праве:
— Да, он их прокусил! У меня раны.
Пальцем он показывает несколько мест на своем заду:
— Здесь. И здесь. Больно. Я иду к врачу. Я нетрудоспособен.
Она подскакивает:
— Здесь, да? И здесь тоже? Тогда уж покажите. Давайте показывайте, не стесняйтесь! Вы не сможете сказать, что не было свидетелей!
Толпа вторит ей:
— Да! Вот именно! Покажи-ка нам, куда тебя укусили! Давай валяй, парень, спускай штаны!
Все страшно веселятся. Теперь полицейские даже не пытаются больше сохранить лицо. Они покатываются со смеху, хлопая себя по ляжкам. Даже несчастные женщины, выброшенные на улицу, забывают на время о своей беде.
Парень пожимает плечами, ворчит что-то про себя и возвращается к своей работе оплачиваемого разрушителя.
Дамочка, удерживая наконец успокоившегося Саша на коротком поводке, смотрит вокруг ищущим взглядом, оценивает одно за другим лица зевак из первого ряда и останавливает глаза на мне. Я этого ожидал. Я гожусь для всех случаев жизни. У меня то, что называют обычно 'добрым лицом'. Я внушаю доверие, вот что. Поди узнай почему. Я сам вовсе не чувствую себя таким уж внушающим доверие. Я точно так же, как и всякий другой, способен на низость. Ладно, согласен, у меня доброе лицо, и вот опять я удостаиваюсь ярма доверия. Она протягивает мне корзинку с котом:
— Месье, я доверяю вам Артура. На то время, пока я схожу за другими. Поговорите с ним. Он очень впечатлительный, но если с ним поговорить, он тут же успокаивается…
Она поднимает корзинку до уровня глаз, я вижу кусочек рыжей шкурки, два зеленых глаза, слышу мяуканье, скорее любопытное, чем обеспокоенное. Она говорит с ним именно так, как я бы хотел, чтобы женщина говорила со мной:
— Подожди меня, Артур. Подожди меня, мой хороший. Будь благоразумным. Я вернусь очень быстро. Ты остаешься с этим господином. Он очень добрый.
Я очень добрый? Вот как… Она нырнула в логовище, где кувалда снова начала все сотрясать. Она тянет за поводок своего ежа на лапках, лающего в такт сокрушительным ударам. Человек-облеченный- властью кидается, чтобы ее удержать. Слишком поздно.
Вскоре она появляется. Внезапно возникает в черной рамке двери, выталкиваемая серым плотным облаком пыли, которую ритмичные тяжелые сотрясения выбивают из щелей в деревянных стенах, из тре щин штукатурки, из нищеты, выпавшей в осадок в течение веков, извлекаемой кувалдой одновременно со стадами обезумевших тараканов, бегущих вслепую под резким светом.
Теперь она держит три кошачьи корзинки. Две в одной руке, криво-косо, одну в другой, которой она сжимает поводок Саша. Она кашляет, жмурится, наконец находит меня глазами. Я помогаю ей поставить корзинки, на этот раз пластмассовые, современной формы. Я старательно нагромождаю их друг на друга, получается маленький многоэтажный дом с зарешеченными окнами, за каждым окошком видна кошачья голова, и как они мяукают, мамочка! Как мяукают!
Она успокаивает их одного за другим, нежно разговаривает с ними, зовет по имени: Генри, Пегги, Изольда… С каждым она говорит другим голосом, приноравливается, иными словами, к их индивидуальности. И это действует. Кошки успокаиваются, устраиваются поудобнее, сворачиваются в клубочек на своих подстилках, я даже слышу мурлыканье. Я отваживаюсь на вопрос, который горят желанием задать все присутствующие:
— И это все ваше?
Она смотрит на меня, утвердительно кивает с виноватым видом:
— Многовато, не правда ли?
Я ничего не отвечаю. Вообще-то это ее проблема. Она считает нужным добавить:
— Я знаю, это неразумно.
Она растерянно разводит руками:
— Что вы хотите…
И затем снова ныряет в черную дыру, крикнув мне напоследок через плечо, прежде чем исчезнуть:
— Говорите с ними! Я рассчитываю на вас!
На этот раз начальник ничего не увидел, а полицейским наплевать.
Когда она снова появляется, нагруженная тремя новыми корзинами, толпа аплодирует ей. Устраиваю вновь прибывших наилучшим образом. Отныне я больше ничему не удивляюсь. Спрашиваю как можно более непринужденно:
— У вас еще много там осталось?