Зойка медленно разжала пальцы и глянула на бабушку. Она хотела выйти из комнаты, но глянула на бабушку и бросилась вдруг ей на шею, еле выговаривая сдавленным горлом: «Бабушка, бабушка, ах, ба-а- бушка-а!» Слезы залили и лицо и все бежали, бежали, мешали дышать, мешали говорить, от них было некуда деваться.
Когда Зойка затихла, бабушка вытерла передником ее лицо, а потом свое.
— Вот мы и наплакались, старый да малый. Это ничего, так лучше. В себе держать тяжелее.
Бабушка скинула с себя платочек и привычно поправила полосы. Она всегда снимала платок, когда собиралась что-нибудь делать, вроде он ей мешал, и надевала его только на досуге.
— Это ты зря сказала, Зоенька, что тебе стыдно своей матери, — начала она мягко. — Совсем зря. Это не позор, а несчастье наше. Никакая она не дурная, с чего ты взяла? — бабушка расправила мокрый передник. — Отец твой, Зоенька, не велел мне рассказывать. Ты, говорит, мама, Галю не любишь, это мать твою, а потому, говорит, ты не так расскажешь. Плохо вроде я расскажу. А я не то что не люблю ее, горемычную, за что ее не любить? — но только у сына моего вот теперь жизни нету. А мне это каково? Ну ты мала, была бы побольше, ты бы все поняла.
— Я и теперь понимаю, — сказала Зойка.
— Ну вот и ладно. А я ее хаять не буду. Уж какая ей жизнь выпала, не доведись никому.
Зойка поджала ноги, подобралась, ей стало тревожно.
— Она сама из Белоруссии, мать твоя. Когда война началась, ей пятнадцать годов было. Место их, конечно, немцы заняли. А отец у нее председателем колхоза был, а потом партизаном стал. А Галя дома с двумя младшими братишками оставалась. Матери-то у них к тому времени уже не было. Когда немцы пришли в село, стали партизан искать. Кто-то и указал на них. Ну мать твою… уж и говорить-то страшно, пытали, мучили, все про партизан дознавались. Когда так не вышло, стали у нее на глазах братишек ее терзать. А она, значит, глядеть должна. Вот что, паразиты, делали.
Бабушка заплакала и оборвала свой страшный рассказ. Зойка не шевелилась.
— А одному-то было одиннадцать годков, — продолжала бабушка, — а другому-то, никак, только восемь. А она, значит, глядела на них и молчала. Сознание у нее помутится, ее немцы холодной водой отольют и — опять. Так и замучили обоих у нее на глазах.
Зойка выпрямилась и застыла, опять стала бледной. Вот она, война, страшное чудовище, уж вползло в ее дом и терзает самого близкого, самого лучшего человека — мать.
А бабушка говорила, что потом Галю погнали в Германию. Оборванных, голодных детей отбили наши войска, тогда уже началось наступление, и отправили в тыл. Галя училась в интернате, вот в этом самом городе, а после войны уже в техникуме.
— …Помню, отец твой ее первый раз к нам привел. Тоненькая, пугливая, из себя ничего. Только я сразу заметила, что неровная она какая-то: то веселая, то молчаливая. Начну приглядываться к ней, бывало, и как-то страшно мне станет. «Не женись, — говорю, — Коля, на ней. Видишь, она…» Как осерчал на меня твой отец, аж задрожал. «Как ты можешь, — говорит, — мама, сказать такое после того, что знаешь о ней». Очень обиделся, — бабушка вздохнула. — А я погодила и опять: «Не женись. Знаю я, сынок, что не виновата она и хорошая девушка, а не женись». Он вскочил тогда, помню, со стула: «Можно подумать, мама, что война мимо тебя прошла, не задела». И в дверь. И не приходил двое суток. Это меня-то не задела война, — проговорила бабушка горько. — Сына Мишу на финской, и мужа на этой убили. Сказал, как побольнее мне. Ну, я не обижаюсь. Я понимаю, любил он ее и жалел очень за такие мучения.
— А потом? — спросила Зойка беззвучно.
— А потом поженились. Года два ничего было, уж и ты появилась. Только скоро вижу — неладное с ней: угрюмая, молчит, ночью тихонько разговаривает, братьев окликает. Отец твой сам не свой стал. Туда, сюда, по врачам… И в санаторий ее, и сам с ней уезжал в деревню. Сначала вроде лучше, а потом опять. А дальше-то уж совсем… Все ей это заново представлялось, кричала все, боялась. И все рот себе ладонью зажимала. Это значит, чтоб невзначай ей слова не вымолвить врагам своим, если сил не станет…
Бабушка опять заплакала, а Зойка сидела не шелохнувшись.
— Будь она проклята, эта война, — сказала бабушка медленно и твердо. — Будь она проклята, чтоб никогда ее земля не знала.
11
Николаю Максимычу не спалось. Горка окурков в пепельнице росла. Вспомнились многие за долгие годы поездки в загородную больницу, когда он возвращался совсем разбитый и одинокий. А иногда вдруг появлялась надежда, надежда на выздоровление, но потом все рушилось…
Наступала осень, когда Зойке надо было идти в первый класс. Николай Максимыч сидел в больничном саду на скамейке с женой. Галина была спокойной, ровной, совсем хорошо и правильно говорила о небольших делах своей палаты и о том, что пришла осень. Тогда Николай Максимыч осторожно напомнил, что Зойка уже пойдет в школу.
Галина вдруг замолчала, лицо у нее стало грустное и даже не просто грустное, а какое-то безнадежно-печальное. Николай Максимыч испугался, что ей станет плохо, но она вдруг тихо сказала:
— Сколько я уже ее не видела… Хоть бы глазком…
Тогда Николай Максимыч достал последнюю Зойкину карточку в новой, чуть великоватой школьной форме. Галина взяла ее за уголок крепко и посмотрела очень пристально, жадно и стала медленно подносить к глазам ближе и ближе, и уже совсем близко, что и рассмотреть нельзя. Николай Максимыч опять встревожился, но она прижала вдруг карточку к щеке и погладила пальцами обратную сторону.
Ну вот, она просто хотела прижать, приласкать свою девочку. Но вдруг вырвался крик:
— Федя! Не дам, не дам!..
Сбежались сестры, вызвали врача. Николай Максимыч, виноватый и подавленный, приехал домой последней электричкой. Была ли Зойка похожа на младшего братишку Федю или просто детское лицо вызвало страшные воспоминания, кто знает…
Прошло много времени. Иногда Галина казалась совсем здоровой, и Николаю Максимычу хотелось увезти ее домой, но врач говорил: «Подождем». Дочь стала пионеркой: «Подождем». Однажды Николай Максимыч не выдержал:
— Сколько ждать? Сколько ждать? Или у вас нет других слов? Она здорова, это ненужная осторожность!
Он вышел из кабинета возбужденный и протестующий. Действительно, ждать, когда больна, ждать, когда здорова! Жена уже долгое время была как будто совсем обычной, как в старые времена, и впервые за много лет стала говорить о доме. Было видно, как она хочет и как боится попроситься домой. Вот сейчас она ждала Николая Максимыча в коридоре, чтобы проститься.
— Ты знаешь, — сказала она немного смущенно. — Я хочу сделать Зойке подарок.
— Правда?
— Я связала ей пуховую шапочку, — она держала газетный сверток. — Не знаю, понравится ли?
— Девочкам, по-моему, всегда нравятся пуховые шапки.
— Ну тогда хорошо. — Галина помедлила и протянула Николаю Максимычу шапочку… на годовалого ребенка.
С этим маленьким свертком Николай Максимыч перешагнул порог кабинета. Кажется, он хотел попросить прощения у доктора Ильи Ильича, а может, просто принес свое горе этому пожилому усталому человеку? Только он ничего не сказал тогда, а остановился у двери.
— Не надо, голубчик, Николай Максимыч, — сказал ему просто старый врач. — Идите отдыхать.
И взял у него из рук этот злополучный сверток (как он догадался?) и положил его в ящик своего стола.
Вот тогда рухнули все надежды. Впрочем, не в первый раз. Но все же болезнь отступала. Медленно- медленно. А недавно тот самый врач сказал, что есть теперь новое лечение — операция на головном мозге. Операция тяжелая, но когда все проходит удачно, наступает выздоровление.
— Тяжелая? — повторил Николай Максимыч.