смотрели с сочувствием, с полным пониманием горя. Она умерла через полгода после того, как они въехали в ту самую комнату… А уже потом, при разводе, отец выторговал комнату себе, в обмен на то, что Сева поселится опять с матерью. Родственники ее какие-то отыскались, конечно, посыпались один за другим, попытались вякнуть о правах на наследство. Но от них тут же отделались. Все было проиграно моментально, как по нотам, сложно, детали просчитаны в мелочах, когда родители делили жилплощадь, — за спиной отца уже была эта толстоногая, грудастая хищница Люба, которая потом, после его смерти, преспокойно укатила с двумя своими великовозрастными детьми в Израиль, швырнув Севе ненужные ей теперь семейные альбомы отца, его медали, грамоты — бумажный хлам, короче, а старое серебро увезла, разумеется, с собой. Даже и сейчас, по прошествии стольких лет, Всеволод Наумович морщится: сын полусумасшедший, дочь — типичная девка, патлатая прыщавая лахудра, готовая хватать любого мужика, чтобы тащить к себе в постель… Так что комната отошла отцу, а Сева переехал на старое место. Поэтому вторая его женитьба — и не женитьба на самом деле, так, случайность, разменная карта, мелкий пассаж в большом оркестровом произведении, прозаически именуемом жизнью. И все это — в далеком-далеком прошлом. Забытом. Таких женщин у него было… И теперь при воспоминаниях о них Всеволод Наумович довольно хмыкает: не подкачал он в этом смысле, да…

— Слушай, отец зовет к себе в мастерскую — посмотреть, как он будет работать с натурой. Махнем? — предлагает Севе закадычный друг Илюшка.

После уроков они медленно идут по улице, обходя раннеапрельские лужи. Яркое солнце прямым попаданием в глаз заставляет щуриться. Но хорошо! Хочется смеяться от счастья. С чего счастье? Да ни с чего! Просто хорошо — и все! В этом году заканчивается эта проклятая школа. Все, как сговорившись, задают один и тот же дурацкий вопрос: а потом куда пойдешь, в какой институт будешь поступать? Кому какое дело?! У Севы планов нет. Об этом думать пока не хочется. Потому что просто хорошо и весело жить на свете. Главное — чтобы легко, чтобы получать от жизни удовольствие, а не мучиться проблемой, про которую в школе постоянно талдычат: «Кем быть?». Выковыривают эту проблему у каких-то там классиков и вбивают молотком им в головы. Институт, работа — об этом мать с отцом позаботятся, всегда что-нибудь придумают. Потому что у Севы как бы никаких особых желаний нет, и в какой сфере он хотел бы применить себя, он не представляет. Решат, что по их стопам ему идти, пойдет. До этого еще далеко, поступать — это еще в августе, а сейчас — только начало апреля.

Сева лихо поддает ногой завалявшийся от зимы кусок льдышки, он низко летит над тротуаром и попадает в ствол дерева.

— Во, видал? — победоносно смотрит на друга Сева.

— Подумаешь! Я тоже так могу! — И Илюшкина льдышка попадает туда же.

— Хулиганы! — ворчит проходящая мимо старуха. — А если кому в глаз?

Но они только весело хохочут в ответ.

— Так как? Идем к отцу? — повторяет вопрос Илюшка.

— Это где?

— На Преображенке, рядом с барахольным рынком. У него оборудована мастерская на чердаке. Так что? Махнем? Там интересно, картин много. На него посмотришь: он колоритный.

У Илюшки, как он сам шутит, два отца и две матери. Папа-художник — биологический; с Илюшкиной биологической мамой, детской писательницей, развелся, когда Илюшке было всего два года, что Илюшка объясняет очень просто: «Мою маму кто же выдержит долго?!» Но, видимо, и папу долго не выдерживают, поэтому вторичные «мамы» и «папы» у Илюшки постоянно меняются, причем «папы» — в основном с именами: киноактеры, поэты, музыканты; «мамы» — намного проще: от натурщиц до студенток худучилища.

На следующий день они едут на Преображенку и топают на самый верх пятиэтажного дома.

— Я сказал отцу, что ты аид, — сообщает Илюша и, поймав удивленный взгляд Севы, поясняет: — «еврей» по-нашему.

— Знаю. Только — зачем? — непонимающе смотрит Сева.

— Так… Пароль у него такой. Это не касается только женщин: у моего папаши все жены были русские.

Они останавливаются перед незапертой чердачной дверью, Илюшка широко распахивает ее перед Севой:

— Входи!

Мастерская большая, с двух сторон — чердачные окна, под потолком — лампы, которые должны, наверное, ярко освещать помещение. Но сейчас они не горят, и от этого полутемно. Вдоль стен, подпирая забитый книгами, альбомами, подсвечниками, керамическими вещицами и фарфоровыми статуэтками стеллаж, стоят картины, подрамники, банки с краской; почти под потолком развешаны картины, которые еще больше скрадывают свет.

— А, пришли! — выходит им навстречу Илюшкин отец. Он вытирает руку о живописно замазанный масляной краской фартук и протягивает Севе: — Григорий Ильич!

Илюшкин отец давит своим огромным корпусом — у него все крупное: лицо, ладонь, в которой тонет рука Севы, живот, обтянутые рейтузами ляжки. Длинные темные волосы свисают неровными, сальными прядями и, чтобы не мешались, перетянуты вокруг головы завязанной узлом ситцевой лентой.

— Ну, вос герцех? — обращается Григорий Ильич к Илюшке.

— Миголцех умишерцех, — как автомат выпаливает Илюшка.

— Правильно отвечаешь!.. — смеется Григорий Ильич и треплет его за ухо.

— Это что значит? — шепчет Сева, пока они раздеваются.

— Он спрашивает: «Что слышно?», а я должен ответить: «Стригутся и бреются», — шепотом поясняет Илюшка.

— Слышал, понимаю. Только зачем это?

— Это тоже как пароль, он любит всякие штучки.

Илюшка идет вслед за отцом, а Сева нерешительно задерживается у входной двери, с интересом разглядывая мастерскую: огромный дубовый стол, который, как и стеллаж, весь завален бумагами, рисунками, каким-то мелким хламом; рядом — мольберт; справа — кресло и деревянная вешалка. За всем этим Сева замечает что-то живое — это и есть «натура», решает он.

— Проходи, не стесняйся, — оборачивается Григорий Ильич и кивает Севе: — познакомься, как работают художники. — И опять басит: — А вообще, пижоны, что делается ин дер вельт?

Пока Илюшка что-то мямлит в ответ, Григорий Ильич подходит к мольберту, обтягивает широкую робу, берет кисть и, кинув взгляд на угол, где Сева приметил «натуру», собирается нанести мазок.

— Поверни лицо чуть правее, чтобы свет лег, — говорит Григорий Ильич углу.

Сева наконец различает женское лицо, которое повернуто в три четверти оборота, и видит, что женщина сидит на поставленном на возвышении стуле с очень высокой резной спинкой из темного дерева. Он переводит взгляд на холст, потом снова на «натуру» и догадывается, что затейливая спинка стула служит фоном, на котором женское лицо должно, видимо, выделяться бледным контрастным пятном.

— Спусти блузку с правого плеча, — командует художник. — Да нет, чтобы складки получились, как раньше было.

Женщина делает какие-то движения руками, но Григорий Ильич досадует:

— Нарушила все!

Он подходит и поправляет несколько складок материи, критически оглядывает фигуру и возвращается к мольберту.

Сева наблюдает, как Григорий Ильич выписывает груди, такие кругляшки тяжелые, которые выкатываются навстречу из выреза блузки, матовые такие, как тесто, в руки просятся, чтобы чувствовать их, мять… Он сглатывает слюну и отворачивается, чтобы не мешали.

— Сейчас закончу, — говорит им Григорий Ильич. — Осталось уже немного. Она, — он кивает на женщину, — тоже устала. Да, Надя? — обращается он опять к углу.

Оттуда раздается неопределенный звук, скорее похожий на покашливание.

— Я ее долго пишу сегодня. Последние детали выписываю, можно сказать, — поясняет Григорий Ильич. — А вы пока смотрите картины, вы мне не мешаете.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату