— Но это не ты на фотографии, — огорошила ее Бабетта, — это Аврора.
— Аврора? — промямлила Лола, ничего не понимая, и стены кухни дрогнули, ей показалось, что все сейчас рассыпется, рухнет… — А я, где же я? — Она поискала себя на другой стене, не нашла, и ей стало страшно, как тогда в аэропорту, когда она посмотрелась в зеркало и не увидела своего отражения. Дожили, подумалось ей, в зеркалах меня нет, на стенах нет, на экранах нет. Убила я фотографа!
— Ты здесь, — ответила ей Глория, выдвигая ящик кухонного стола, набитый всевозможным бумажным хламом.
— А раньше я была там, — показала Лола на стену.
— Угу, — кивнула Глория, — но теперь у меня писатели с писателями, а актеры…
— Писатели, ну конечно, — пробормотала Лола, растерянно озираясь; надо было срочно найти в этой кухне что-нибудь выпить, что-ни-будь покрепче.
Нет, это надо же, думала Бабетта. Она выразительно посмотрела на Глорию, призывая ее в свидетели. Но та, не поднимая глаз, нарочито старательно рылась в своем бардаке, все надеясь жестом фокусника извлечь из него фотографию Лолы Доль: вот, смотри, ты ЗДЕСЬ! Она ведь никогда ничего не выбрасывала, неужели ухитрилась отправить ее в мусорное ведро? Мало ли, порвала и выкинула. — Знаешь, — ляпнула она, оправдываясь, — может, в пожар или в потоп, я сделала, что могла.
Только о себе и думает, только себя и видит, убедилась Бабетта. Она же говорила Глории о чудовищной самовлюбленности актрисы. Знаешь, Лола — это нечто. Ну, довольно обо мне, давайте теперь о вас. Что вы думаете обо мне? Глория возражала, мол, ты преувеличиваешь, а Бабетта в ответ доказала ей как дважды два, что Лола держится так просто в силу привычки всегда и везде быть в центре внимания: обуздать навязчивый интерес к своей особе она могла только не замечая его. Вот она и живет так, будто вокруг никого нет. Всю жизнь делала вид, будто ей невдомек, как на нее смотрят, как ей улыбаются, но никогда не оставалась одна. Ей все еще мерещатся толпы поклонников. Уж поверьте, на протяжении всего симпозиума она не сомневалась, что все собрались исключительно для того, чтобы посмотреть на нее, а ведь на самом деле кому она нужна, издержка совместной благотворительности Глории Паттер и иже с ней, добрых душ, готовых платить бешеные деньги за ничем не замечательные выступления экс-звезды, за ее монотонные чтения, за ее хриплый и безличный голос.
Волна мстительной злобы захлестнула Бабетту, как бывало всякий раз, когда ей казалось, что ее водят за нос. Почему-то всегда, хотела она того или нет, ей выпадала эта миссия — открывать всем глаза на правду. Во всем университете никто лучше нее не умел вывести на чистую воду ловкачей-кандидатов с их путанными отговорками, подтасованными тестами, липовыми послужными списками, завышенными оценками, ЗАИМСТВОВАННЫМИ статьями. Ей необходимо было докопаться до правды — если не она, то кто? В запальчивости она рушила все карточные домики, припирала виновных к стенке, добивалась чистосердечных признаний. Да за кого они меня принимают?
Как же ей хотелось показать этой звезде, кто она есть на самом деле: ноль без палочки, красоту свою загубила, талант — да и был ли он у нее вообще? — пропила; и уж коли на то пошло, приложить заодно и Аврору, ХАНЖУ несчастную, всю из себя такую, будто не по земле ходит, с ее повадками богатенькой дамочки и французским акцентом. Это только с виду ей все до лампочки, а сама — как все писатели, они ведь горло перегрызут, только затронь их книги. Конечно, они свободны от всего, укоренившись на каждой странице, между черных значков, которыми помечена их территория.
Актера надо смотреть на экране, а писателя надо читать. От общения с живым писателем Бабетте всегда было не по себе. Ей вспомнился совет Шекспировского Гения: писателям лучше быть мертвыми. В самом деле, лучше, думала она, а еще лучше, если бы их творчество отделить от них самих, пусть остается навсегда безымянным. Прижизненный культ, устроенный Глорией, никому не нужен и вообще отвратителен. Тут ей удалось наконец поймать взгляд Глории: эй, Глория! Очнись!
Лола, успевшая отыскать в шкафчике ром, предназначенный для тортов, потягивала его с апельсиновым соком и рассматривала фотографию Авроры. Как же она могла ошибиться? И вдруг до Лолы дошло, что Аврора на нее похожа.
— Это ТВОЯ фотография, — сказала она вошедшей Авроре. — Твоя фотография. — Словно возвращала скрепя сердце нечаянно взятую чужую вещь.
Проходя через холл издательства, где каждый год вывешивались лица писателей, авторов выходящих книг, Аврора ощущала непонятную, но мучительную неловкость. Их висело чудовищно много, но это еще полбеды, — они выглядели такими же близнецами, как их книги под стандартными обложками. На фотографиях они не были собой. Можно запросто перепутать негативы: все одного формата, сняты под одним углом, одна и та же символическая поза — рука под подбородком. Снимки нарочно печатались темными, чтобы четче вырисовывались черты, и казалось, будто чернила, которыми они марают бумагу, проступают, как пот, на их лишенных выражения лицах. Слава Богу, что никого из них не разыскивали, как тех, с фотографий в фас и в профиль, вывешенных на дверях аэропорта в Сантареме, перед которыми как- то остановилась Аврора. Ей подумалось, что она при всем желании не смогла бы никого опознать: все на одно лицо!
Мрачные мысли навевал этот мраморный холл. Посетители понижали голос, точно в колумбарии, и, чтобы отвлечься, читали подписи под лицами. Авроре приходили на ум фотографии почивших в бозе, которые любящие родственники помещают на надгробьях, в овальных фарфоровых медальонах, не боящихся дождей и снегов: юный солдат, почтенный пятидесятилетний господин, молодая женщина в очках. Умерший продолжал стареть, становясь допотопным или смешным на пути в бессмертие, — а ведь снимок по идее должен был именно обессмертить. Вечность? Авроре думалось, что кресты, расставленные в шахматном порядке на простирающихся до горизонта военных кладбищах, или простые камни на еврейских могилах куда больше располагают к мыслям о ней. Прах и пепел. Тетя Мими была права, и Аврора любила смотреть на огонь в камине.
Она снималась для своей первой писательской фотографии под беспощадным светом снежного дня, превратившим ее в статую. Ее запечатлели для потомков застывшей, как тела альпинистов, сорвавшихся в пропасть, которые ледник может возвратить через несколько веков, и окажется, что ни времени, ни памяти не удалось стереть и уничтожить их черты. Замороженная, мертвая Аврора в недрах ледника издательского дома.
Стоя за аппаратом, Фотограф объяснял ей, как трудно снимать писателей: их расплывчатые лица теряются, пустые глаза ускользают. Их не поймать, говорил он, нет, они не прячутся, просто рассеваются, а потом, на снимке, если не усилить резкость, остается какое-то привидение, призрачные очертания, вот вы и видите в газетах белые пятна с черными дырами там, где должны быть глаза и нос.
Авроре очень хотелось остаться на снимке, и она цеплялась за привычный образ, чтобы не исчезнуть. Стиснула зубы и смотрела прямо в объектив.
Самое смешное, рассказывал Фотограф, это когда бабенки изображают из себя кинозвезд. Они похожи на женщин, которые слишком поздно узнали любовь и, обнаружив, как много в жизни потеряно, пускаются во все тяжкие. Они хотят быть красивыми и, когда на них наводишь объектив, просто из кожи вон лезут. Аврора почувствовала, что выходит из образа, лезть вон из кожи ей совсем не хотелось. Волосы рассыпают по плечам, губки надувают — они демонстрируют свой пол, а на свои книги им глубоко плевать. А то еще платье распахнут, лифчик расстегнут, резинку трусиков оттянут. Выставляются на фотографии, как шлюхи на панели. Смотреть противно, — говорил он. На самых бесстыжих снимках они больше всего себе нравятся. Надо видеть, как они любуются собой. Аврора окончательно вышла из образа, но это не имело значения: фотограф снимал снег. Она была лишь поводом для прихотливой игры света, в которую случайно попали, светом и тенью, ее лицо, ее неподвижные глаза и неулыбающиеся губы.
Она воззвала к третейскому суду, чтобы доказать ему, что ее нельзя сбрасывать со счетов, чтобы напомнить, что она существует, чтобы он наконец увидел ее: попросила Чиновника, как раз бывшего проездом в Париже, прийти и помочь ей выбрать снимки. Он неприлично опаздывал, она не знала, что придумать, как успокоить Фотографа, который уже терял терпение; явившись наконец, он принялся перебирать листки с молниеносной быстротой. И приговаривал: эта не годится — губы; эта не годится — глаза; эта не годится — подбородок; эта не годится — улыбка. Авроре было неудобно перед Фотографом: мало того, что его заставили ждать, так еще и раскритиковали в пух и прах снимки, которыми он раз в кои-