то веки остался доволен, потому что они не походили на другие. Когда же выбрали наконец, за неимением лучшего, ту самую фотографию, что висела на стене у Глории, Чиновник сразу ушел, не попрощавшись и громко хлопнув дверью. Она стала извиняться за его поведение.
Но ведь это не меня, не мои фотографии, а ВАС критиковал тут этот парень.
Аврора смотрела на Фотографа, опустив руки, широко раскрыв глаза, потрясенная откровением своего несчастья, и вправду сейчас похожая на воплощение безмолвной скорби с его снимков. Впервые за все эти годы она поняла: мало того, что Чиновник ее не любит и никогда не любил — он ненавидит ее, ненавидит каждую черточку ее лица, каждую пору ее кожи, каждую ресничку ее глаз. Это мой муж, — только и ответила она.
— О! Извините, — пробормотал Фотограф, а потом сказал, что, если она не против, можно еще поснимать. Она бросилась в его объятия.
Он стал ее любовником на диванчике в студии, среди ламп и проводов, змеившихся по полу в пыли, пропитанной запахом пленки, в лихорадочной спешке, перечеркнувшей все, что она читала о любовной игре и обольщении, в отчаянном порыве. Сеансы съемки вобрали в себя ухаживание и узнавание. Еще бы, если он так долго изучал ее в своем объективе, — казалось, все об Авроре от природы заложено в Фотографе. Ей не было нужды объяснять ему, что с этим мужем она так и не знает ничего о любви, хуже того — она скована, стреножена, напряжена, лишена желаний и незнакома с собственным телом. Это же надо было случиться землетрясению, чтобы она, порвав все сдерживавшие ее путы — стыд, боязнь сделать что-то не так, страх перед своим неведением, — смогла кинуться в незнакомые объятия.
— Ты уж там осторожнее, — сказал он, провожая ее до дверей. — Пожалуйста, осторожнее.
Выйдя на улицу, она ничего вокруг не узнала и задержалась у витрины, чтобы прийти в себя. Она не видела, что там, за стеклом, перед глазами маячил, как наваждение, ее отраженный силуэт, заслоняя витрину и прилавок в глубине магазина. Она вдруг стала непроницаемой, словно в кошмарном сне, ее тело, материализовавшись, заняло все пространство. Но минутное помрачение прошло, и она жадно и благодарно уставилась на возникшие в витрине бархатные сумочки и шелковые шарфики. Она спрашивала себя, почему Фотограф призывал ее к осторожности — было ли то удивительное наитие, или он говорил это всем, кто к нему приходил, предупреждая о перекрестке возле стоянки такси на углу: «Берегись автомобиля», «Переходить только при зеленом сигнале светофора», «На середине улицы остановитесь и посмотрите направо».
У них не было ничего общего. В своем прикиде киношного солдата, в защитной штормовке, обвешанный мотками пленки, с фотоаппаратом вместо автомата наперевес, он совсем не походил на того мужчину, с которым она занималась любовью. Аврора чувствовала, что и она ему не нравится. Валяясь на кровати, он жаловался на холодную зиму, на унылую жизнь. Ему бы в Бейрут, а его посылают снимать писателей, полузвезд, которых фотография должна извлечь из безвестности. Ему грезились танки, лица плачущих детей, а тут изволь тратить время на баб, которые, припудрившись и проверив, в порядке ли твердые от лака прически, с такой же бесцеремонностью усаживались перед его объективом, как в кабине автомата!
Ей подумалось, что Чиновник, наверно, был в очередной раз прав, когда сказал, что фотографии отвратительны. Перебирая снимки, она находила себя некрасивой, хмурой и потерянной; прелести в ней было не больше, чем в бабочке, заживо наколотой на булавку, а боли — как у кошки под шлемом с электродами, как у собаки с фосфоресцирующими от страха глазами. Это называлось писательской фотографией, и она видела, как далеко ей до фотографии актрисы, и понимала, почему женщинам хочется выглядеть королевами, хоть на бумаге, хоть на час, скорее актрисами, нежели писательницами.
— Прекрасная фотография, — заметила Бабетта.
— Хороший был фотограф, — отозвалась Аврора.
Его задавили на том самом перекрестке, где он просил ее быть осторожной. Он уже давно умер, когда она об этом узнала. Она пожалела, что не спросила его о писателях-мужчинах: интересно, они напяливают на себя образ так же лихо, как женщины? Ей помнился перекресток, да плечо, на которое он положил руку, чтобы развернуть ее к себе и впиться в губы поцелуем. И этот умерший мужчина занимал меньше места, чем живой муж где-то далеко. Она привыкла терять.
— Прекрасная писательская фотография, — добавила Бабетта, обращаясь к Авроре, под напряженным взглядом Лолы. — Она на тебя не похожа, но похожа на твои книги, — и вопросительно посмотрела на нее: — правда?
Авроре пришел на ум недавний званый обед в Париже у одного медицинского светила — она сопровождала туда Врача в пору его академической кампании. Она вспомнила, как хозяйка дома, ревностно следившая за соблюдением протокола, посматривала на стенные часы в ожидании последних гостей, как потом хозяин долго, тщательно и с трудом открывал шампанское. После этого разговор мало-помалу возобновился, и все прошли к столу; каждая перемена блюд вновь на время прерывала беседу, темой которой были собаки.
Аврора сочла возможным вставить слово и поделилась с собеседниками опытом, рассказав о Лейле и Вертушке — близкой подруге и ее таксе, оговорилась, правда, что это не совсем такса, и определила ее как помесь артуазского бассета и дикой бретонской собаки. Гости несколько растерялись: в этом кругу больше привыкли к лабрадорам. Последовали рассуждения о метисах, с завидным единодушием признанных самыми способными и самыми умными представителями собачьего племени. Врач, как ему и полагалось, внес оживление — спутал собак с детьми и усилил эффект намеренной оговорки: я вообще не люблю детей! — притворно смутившись, отчего все очень развеселились и каждый в эту минуту решил про себя, что обед удался на славу.
Так что Аврора, расслабившись, оказалась не готова к залпам хозяина дома — за кофе, на диванчике, где они сидели вдвоем под портретом генерального адвоката во весь рост: ваш последний роман просто ужасен!
Она уже давным-давно бросила защищать свои книги, ее не хватало ни на яростный протест, как бывало в начале, ни на шутливую отповедь. Он нашел роман УЖАСНЫМ — на здоровье, сама она находила его ЧУДОВИЩНЫМ.
— Я не совсем понимаю, — ответила она Бабетте, — что ты имеешь в виду, когда говоришь ПОХОЖА. Я вообще-то сама не знаю, на что похожа эта фотография.
— Ты на ней суровая, — сказала Бабетта.
— Да, — согласилась Аврора, — суровая и ПЕЧАЛЬНАЯ.
— Слава Богу, — вставила Глория, — ты НЕ ТАКАЯ.
Аврора смотрела на фотографию Великого Оракула рядом со своей. Вот о нем никто бы не стал задумываться, какой он — суровый или печальный. Это был Великий Оракул, и все, единственная фотография, которую он разрешал публиковать, — ее же он посылал своим диссертанткам для вдохновения, она же была помещена в энциклопедии XX века Лагарда и Мишара. Одна фотография одного писателя. Одно-единственное лицо бросает вызов веку, одни-единственные глаза созерцают эпоху. А сам он, никому больше не показывается, стареет в каком-то университете в Оклахоме — человек, который предрек смерть французской литературы и пришествие франкофонии. Свое бессмертие он обеспечил.
— Но ты ведь такая, разве нет? — гнула свое Бабетта. — Не верю я, что можно отделить писателя от его творчества, содержание от формы; писатель, не переживший того, о чем он пишет — это сказки.
— Я не литературовед, — ответила Аврора, уклоняясь от дискуссии, назревавшей, как семейная сцена, которой ей хотелось избежать, с самого начала симпозиума, уже потому, что она в нем участвовала.
— Ох! Послушай, — не унималась Бабетта, — хоть нам-то не морочь голову! «Что нас толкает убивать? А что толкает нас писать, а что толкает нас кричать?» Это же твой выбор — писать о том, что ты описываешь, или описывать то, о чем ты пишешь. Например, смерть зверушки.
— Она не выбирает, — возразила Глория, — это приходит само.
— Она выбирает слова, чтобы это выразить, разве не так?