пуская в лабиринт крошечной паутины гибкие дымные стрелы горящей латакии.
За день до назначенной смерти, здесь, в старом доме неподалёку от пушек Петропавловской крепости, Инкуб впервые за долгое тленье часов почувствовал тёплый покой, задремав в полумраке лампады под октавой паучьих крещений[178]
_________
Музыка Страсти
_________
Долгие годы спустя пепелище La Pieta Гэбриел Ластморт скитался по серым дорогам, кутаясь в плащ от разящего тлена людей. Его любовницей была скрипка, подругой – Луна, и вместе они делили постельное ложе в проросших лозами мотелях, у диких костров, в заброшенных карточных стенах. Они не занимались любовью, Инкуб не понимал это слово, но их связывало нечто более чувственное и красивое – музыка. Музыка страсти. Та самая древняя магия звуков, как её иногда называют; и действительно, что может быть волшебнее лунной сонаты спетой Селеной под скрежет податливых струн…
Иногда его спрашивали: «Где эти леди, что были с вами вчера?», но он только пожимал плечами, давая понять, что не знает, о чём они говорят. И уже не слушал, как хозяин отеля описывает его спутниц... улыбаясь Луне, гладя скрипку под тёмным плащом. Часто он забывался, давая людям увидеть, услышать больше, но ничего не объяснял, и молчаливо покидал чужие планеты.
Конечно, Инкуб посещал и бордели, где нарочно невинные взгляды виновниц парада винными губ мотыльками томлённо лобзали его жаркие мощи, сгорая, бескрылыми падая оземь, разбившись о кровь. Он играл для них вальсы и джиги, румбы и свинга коиты[179], барочный фокстрот. Каждой страсти Инкуба – особая магия звука – мелодия демона танца и крыльев-теней.
Теряя маяки их дрожащих грудей, роняя вазы тонических бёдер, вырезая неровные трещинки на стеклышках глаз-витражей, он оставлял их лежать, словно скульптор оргазменных сред, бездыханными в летаргическом или исто-паническом вожделении. Лаская фигуры страстей сексуальной волной. Шёпотом неуловимых фраз, полётами взвешенных жестов наводя помутнение.
Скрипка за скрипкой, луна за луной – каждая становилась его волчьей фантазией. А симпатия к француженкам даже обернулась элегантной маленькой трубкой, которой в пору пришёлся запах английских миров. Так они и скитались втроём. Скрипка за скрипкой, луна за луной, трубка за трубкой…
И Гэбриел Ластморт, желавший унять своё пламя, вновь и вновь лишь сильнее его разжигал. Тогда безумному Людвигу страсти[180], достигшему апогея отчаяния, никто уже был не в силах помочь, кроме маленькой лилии, обожжённой его демоническим воем...
_________
Убийца Cамоубийцы[181]
_________
Шатаясь, словно пьяный бродяга, почти прижавшись к каменным парапетам, он пробовал на вкус микстуру размокших причалов, соитую с кровью последних мгновений на немевшей губе. Скрипели цепи закованных лодок – невольниц гранитных крестов перепутной Невы – сместив на какое-то время горланящих чаек, затаившихся робко, пугаясь ненастной невзгоды, под барельефами строгих туманных дворцов. И дождь рисовал на асфальтах бесцветными красками смутных грозовых неваг печали хромых облаков, готовых в любую секунду упасть на больные колени, ударившись лбами об окна размякших домов.
Впервые, не чувствуя движений своего тела, Убийца увидел себя в этом Городе бреда, услышал свой голос из призрачных, шепчущих уст – смеялся ангел Петропавловской крепости, шипели маски замурованных львов. Сильнее прижав очки к покрасневшим глазам, сжимая до боли, прорезая до алых рыданий покров переносицы, Доминик Фэй возвращался, не зная куда, и зачем, больше всего на свете желавший получить в вену свою сладкую смертельную дозу кубинских морей, где всегда так мечтал побывать, оставив, наконец, позади вечный призрак ненастья. Свернув на спуск к тёмной реке, вместо пасти голодной змеи он видел бар – Bodeguita del Medio[182] – и бокал ледяного мохито, манившего запахом мяты в пучину ромовой пустоты…
Стоя на последней ступени – у кромки воды, жадно лизавшей его ослабшие ноги, Доминик Фэй протянул руку навстречу мечте, но не мог дотянуться, едва лишь касался бокала, марая кончиками пальцев рваные линии жизни на запотевшем, чёрнёном стекле. Всего один шаг отделял его от нежной иллюзии рокового душевного опьянения. И анаконда разверзлась, приглашая, развеяв любые сомнения, вдохнуть полной грудью тепло атлантических пляжей и души креольских сигар.
Убийца шагнул, погрузился под кожу Невы – словно героиновый хвост, расширяющий вену – готовый вот-вот раствориться, и илистым тленом наполнить скользящее дно одержимой реки – как Ла'мия Китса[183], замершей в чешуйчатых стенах. Потеряв контроль, подчинившись безумной фантазии, Доминик Фэй исчезал, становясь новой жертвой безымянных петербургских интриг. Сильная воля сломалась, вдохнув новый наркотик беспечности – и колокол выл, нагоняя смиренный покой.
Инкуб, прислонившись к холодному парапету, угрюмо смотрел на девятые валы северной, жестокой реки. Нева, вековая артерия Санкт-Петербурга, никого не жалела, как Город, чья душа, казалось, раньше просившая о помощи, сейчас готова была покорить себе всё – даже Наблюдателя, полюбившего слёзы и смог балтийской Венеции.
Рядом с ним лежал человек – очередной невольный утопленник улиц безумия, в безвольном бреду совершивший мертвецкий прыжок… в тишину?
'Её нет после смерти. Всё так же громко, даже хуже, и уши ничем не заткнуть. Но узнает он это не скоро. По крайней мере, уже не сейчас.'
Доминик Фэй приходил в себя. Смутно сквозь мокрые стёкла очков, он различил силуэт, и, вспомнив, что недавно (вроде как) был на Кубе, подумал, что это сам Хемингуэй, надев широкополую шляпу, присоединился к нему, задумчиво дымя трубкой у кромки атлантических берегов. Но холод и дождь, да протяжный звон соборных колоколов разрушил игру подсознания, и Убийца, почти превратившийся в самоубийцу, спрыгнул с иглы перед тем, как проткнула насквозь.
Приподнявшись, Доминик Фэй протёр очки и посмотрел на Инкуба, не зная, что сказать, или спросить, но, понимая, что именно ему – этому странному незнакомцу в длинном потёртом плаще – он