растрогал сына.
— Ну ладно… что там, — невнятно пробормотал Иван. — Все прошло, о чем говорить?
— Как с неба свалился, — дивился Епифан Парамонович. — Думал ли я когда? И вот довелось! Гляди, какой орел вырос! Небось в больших чинах ходишь?
Глазастая Евлалия с восторженным недоумением глядела на них и никак не могла понять, что же тут происходит. Она знала, что отцы иногда называют сыновьями своих зятьев, но почему же так бурно происходит это объяснение? Почему рыдает отец? Почему так заблестели глаза у русского командира?
Опомнившись, отец потянул Ивана к столу, торопливо налил в бокалы водку. Но Иван отставил бокал.
— Пить нам с тобой не за что, Епифан Парамонович. На душе и без того горько. Не укладывается у меня в голове: как ты мог решиться на такой шаг? Как мог?
Епифан Парамонович схватил свой бокал, выпил его до дна и, кисло морщась, начал рассказывать, как все случилось. Винил во всем Жигурова. В село возвращаться ему было нельзя, а без паспорта скитаться опасно. Оставался один выход: махнуть за Аргунь, благо места у границы знакомые с партизанских времен.
Иван терпеливо выслушал путаный рассказ отца, шумно вздохнул и сказал с болью в душе:
— Что же ты натворил! До чего додумался! Ведь ты преступник, и нет тебе никакого прощения!
Евлалия испуганными глазами смотрела то на отца, то на брата, хотела что-то сказать, как-то примирить их, но Иван решительно встал из-за стола и направился к дверям.
— Куда же ты? — встрепенулся Епифан Парамонович. — В кои-то веки пришел под отцовскую крышу — и покидаешь? Не за тем мы с тобой встретились, чтобы расходиться!
— Мне пора: служба. Да и о чем нам говорить? — сухо и отчужденно проронил Иван.
— Обойдется без тебя служба. Евлалия, стели своему брату самую мягкую постелю! — распорядился отец, заслонив собою двери.
— Ну что? Бодаться будем, как в Ольховке? — спросил Иван, оттеснил отца от порога и шагнул в сени.
— Никуда ты не пойдешь! Не пущу! — вскрикнул отец и, уцепившись за маскхалат, втащил сына обратно в комнату.
— Да ты что? — рассердился Иван.
— Садись за стол, дело есть. Очень сурьезное дело.
— Что за дело? — недоверчиво насторожился Иван, косо посмотрев на отца.
Епифан Парамонович прогнал Евлалию на кухню, подвел сына к дивану. Руки у него дрожали, борода тряслась.
— А такое дело, что выходить тебе из мово дома нельзя.
— Почему? — строго спросил Иван.
— Там твоя смерть.
— Какая смерть? Что ты несешь?
— Не горячись, — остепенил его отец. И снова, перешел на шепот: — В город вот-вот нагрянут японцы и порежут вас всех самурайскими мечами. Смерть тебя ждет — вот те крест!
Тихий шепот отца оглушил Ермакова, как пушечный выстрел. Он тут же вскочил с дивана и бросился в дверь.
— Куда же ты? — Епифан Парамонович кинулся за сыном, ухватился за полу маскхалата. Иван рванул полу, и отец упал на крыльцо, больно ударившись лбом о дощатые перила.
— Папенька, папенька! — запричитала подбежавшая Евлалия.
— Уйди с глаз долой! — оттолкнул ее отец и схватился скрюченными пальцами за голову. — Что я наделал, старый дурак! Что натворил! Нет мне прощения! — хрипло заголосил он, ударяя кулаками по всклокоченной голове.
XIII
Иван Ермаков выскочил из переулка и без оглядки побежал к домику, где жила секретарша управляющего. Уже в сенках он услышал звон гитары и низкий грудной голос Королевы Марго:
Ворвавшись в дом, Иван снял на ходу ремень и хлестнул в ярости блаженно улыбающегося Шилобреева. Потом хлестнул еще раз, еще.
— Банкеты задавать вздумал! — закричал он. — Я те покажу банкеты! Я те покажу! Марш в комендатуру!
— Ты что, с ума сошел? — взвыл от боли Филипп.
— Марш в комендатуру, чертова болячка! — наседал на него Иван, продолжая безжалостно хлестать растерявшегося сержанта.
Звякнула упавшая на пол гитара, свалился ночник.
— Ой, ой, мне же больно! — взвизгнула в темноте Королева Марго, тоже отведавшая в суматохе офицерского ремня.
Воспользовавшись темнотой, Шилобреев перемахнул через стол и стремительно вылетел в дверь. Ермаков догнал его за калиткой.
— Ты хоть скажи, что случилось? — спросил Филипп, не останавливаясь.
— Японцы вступают в город. Казнить тебя будут, негодяя усатого. Звезды вырезать на твоей шкуре.
— С ума спятил! Война же кончилась, а он все воюет!
Через несколько минут они были в комендатуре.
— В ружье! — гаркнул Ермаков, ворвавшись в комнату дежурного.
Санька Терехин, мирно спавший на кожаном диване, вскочил на ноги и, ничего не понимая, заморгал спросонья испуганными глазами. Он был бос, без ремня, с расстегнутым воротом. У дивана стояли его сапоги, прикрытые новенькими портянками, которые он добыл «взаимообразно» на чуринском складе. Из соседней темной комнаты выскочил взъерошенный Ахмет, за ним — Сулико.
— Что случилось? — спросили они почти одновременно.
— Где ваше оружие? Я спрашиваю, где оружие? — закричал, наступая, Командир взвода.
Совершенно протрезвевший, Шилобреев напустился на Терехина:
— Кто вам позволил спать? Вы что, на Рязанщину приехали?
Сообразив, что произошло что-то серьезное, Санька начал быстро обуваться. Из дежурки выбежал и тут же снова вбежал, но уже с автоматом в руках, Ахмет. Из соседней комнаты прибежал командир танка Звягин, за ним его танкисты. Когда все собрались, Ермаков коротко объяснил обстановку:
— В город вот-вот ворвется японский отряд смертников. Приготовиться к бою. Драться будем до последнего патрона.
Сообщение командира вызвало у всех крайнее удивление. Какие японцы, если кончилась война? Ахмет сощурил глаза, будто смотрел в это время на яркое солнце. Сулико в недоумении раскрыл рот. Озадаченный Терехин поскреб в затылке, совершенно не понимая, о чем говорит командир. Коли в город придут японцы, то наверняка затем, чтобы сдаться в плен. Чего же тут пороть горячку? И только танкисты ничем не выказали своего недоумения — мигом скатились с лестницы и бросились к машине. Война научила их одному непреложному правилу: сначала займи боевое место, а потом выясняй, что к чему и зачем.
«Пятерка нападения» быстро ссыпалась вниз. Надо было скорее обдумать, как организовать оборону,