сражается с настоящей контрой. Да, и душа, и руки у него, конечно же, были в крови. Но что поделаешь, вся человеческая история, со всеми ее фанфарами и пышностью — в крови! Слишком кровавы следы прогресса, — написал кто-то из молодых немцев после поражения отцов-нацистов.
Мы приходим в этот мир, мы выпадаем из мам отнюдь не на пустое место. Уже все заготовлено к нашему приходу. И святые идеалы, и высокие интересы, и любовь к народу, и знамя отчизны, и гордость, и ненависть к ненашим — и все, все. Если бы историю делали одни подонки, было бы и проще, и легче. Но в том-то и дело… В том-то и дело, что честные и порядочные. И убежденные, и искренние. Пырнуть сердце врага — удовольствие и подвиг. Главное — чтобы во имя.
Но можно ли без этого? Могут ли сдержать нас, перенаправить, что ли, какие-то совсем другие импульсы, какая-то совсем другая логика, другой тип мысли, причинности?
Не знаю. Если б могли, давно б перенаправили. И ума б хватило, и логики, и побудительного импульса. На расщепление ядра — хватило же! Почему же на расщепление стадности не хватает? А потому, по-видимому, что все наши моральные подпорки, все наши логичнейшие объяснения и оправдания — паутинка, душевно-интеллектуальный маскарадец. Мы привязаны к себе и своему не идеей, а животом, инстинктом, точно так же, как любая другая животная особь. Инстинктом стада, инстинктом территории, инстинктом свояка и чужака.
Какая уж моральная или национальная причина заставляет обычного домашнего пса помочиться обязательно на чужой территории и тем заявить какому-то другому псу о себе, о своем праве именно на этот клочок землицы?
Я слушал Хромополка и верил ему. Он рассказывал об отце. Мне не очень хотелось слушать об отце — наслушался уж этих историй по горло. Но все равно я слушал.
Слушал и верил.
Он рассказал, что отец его поплатился за честность. Он не обеляет его, но это так. Когда ему поручили арестовать его собственного друга, он вступился. Написал письмо в Высшую канцелярию. Дальнейший сценарий известен, хоть он и не всегда завершался столь эффектным финалом.
Его сожгли религиозники. Прямо в костре среди бела дня. Трещал мороз, трещали поленья, трещало и жарилось человечье мясо. Они тесной круговой стенкой — плечом к плечу — топтались вокруг костра и шептали слова молитвы, согревая над огнем задубевшие кисти рук. Оченно впечатляющая картинка. Хотелось поверить и в нее, но что-то мешало. Уж больно эффектно все выглядело. В костер они бросили его, вроде бы, не живьем.
Я говорю «вроде бы», потому что в какие-то моменты внимание отключалось. Вроде бы, перед самым костром за определенную мзду его свалил сперва ножом кто-то из уголовников.
Хромополк, закончив, умолк. Я тоже молчал. На языке вертелся вопрос, кто ему все это сообщил, но сорваться с языка и прозвучать — не вышло. Казалось, ему нелегко было это живописать, что тоже не способствовало полному доверию. Да, страшно, да, дико, если правда. Но расшаркиваться в сочувствии — чур не я.
— У кого ты вычитал о сотрудничестве с ордой? — спросил я твердо и внятно, обрывая тем самым и неловкость молчания, и неловкость темы.
Торчать на ней, казалось негоже, ибо, каким бы хорошим отец ни выглядел в глазах сына, — что, может быть, и похвально, и справедливо, — не мне по нему слезу проливать. Я был, скорее, с этими несчастными религиозниками, сосланными туда и обреченными на смерть просто за верность какому-то фантому веры, чем с ним, испепеленным их окостеневшими руками.
Собаке — собачья смерть?
Нет, и этих слов на сердце не было. Хотя, признаюсь, охота порой быть и злым, и жестоким, как любая другая нормальная тварь из породы людей, а не обретаться вечно за скобками слепого блуда и каждому рыку находить какое-то объективное — с чем его едят? — оправдание.
— У кого ты вычитал о мирном сожительстве с ордой? Не у Сулейменова ли?
— И у него, но главным образом — у Гумилева.
— Льва Николаевича?
— А ты его знаешь?
— Ну, конечно. Кто же этого дебила не знает!
Хромополк обалдел:
— Почему дебила?!
Я тоже не хотел так резко, но слово — не воробей.
— Извини, — говорю, — я не хотел так резко, но слово — не воробей. К тому же, он геем был.
— Кто?
— Он самый. Лев Николаевич. Сочинитель «Великой степи».
— Ты серьезно?
— Ну конечно, серьезно. Мы одно время были с ним… ну вот так. Ну как с тобой. Он даже обхаживать меня раз пытался.
Хромополк никак не врубался.
— Поклеп, небось, или розыгрыш? А, признайся. А если не то и не другое, то нечто личное.
Недоумение Хромополка не только не смущало меня, но, напротив, все ярче распаляло неожиданно пришедшую на ум гофманиаду. Надо же когда-нибудь и себе самому приятным быть. Бить — так бить. Пить — так пить. Песня такая есть. Или что-то в этом роде.
— Ну, конечно, личное. Пили вместе. Он, правда, не пил. Не пьющий был. Я пил, он пьянел. Так, бывало, опьянеет, что тут же губы вперед — и поехали. Знаешь ли ты, как целуется русский мужик во- товарищах? Губы мокрые, большие — и вперед. И с такой настоятельной, что ли, уверенностью, что и ты свои ему навстречу понесешь. Мол, нате, Левушка наш дорогой, засасывайте сколько влезет.
Я, видимо, пережал маленько, поскольку следы первого шока явно сошли с лица Хромополка. Веки у него опустились, а крупные широкие монгольские ноздри начали функционировать нормально, в такт дыханию, то сжимаясь, то разжимаясь. Кажется, что он клюнул всерьез, но в то же время — как бы не до конца. Ему бы сейчас подцепить меня какой-нибудь удачной остротой — и глядишь, оба бы расхохотались и делу конец.
Но не тут-то было.
Этого-то как раз мы и не допустим.
— Помню, однажды после Блоковской конференции в Тарту заехал я к ним в Питер. У Левушки, разумеется, не остановишься. Он в коммуналке все эти годы жил. Ты знаешь это, да? Не знаешь? Да, он жил в коммуналке. Не комната, а такая длинная кишка. У стены кровать, а туда, дальше к окну, стол. Все — в одну линию. Ну, конечно, книги, рукописи — всюду. На столе, под столом, на кровати, на подоконнике, на полу — где хочешь. Не пролазно. Между кроватью и стенкой — проход не больше метра. Одним словом, останавливался я обычно у нашего общего знакомого, точнее, его друга — Маркузина. Ну что, заезжаю я однажды после конференции к Маркузину, а он уже на пороге, в плаще, страх как торопится. «Хорошо, что приехал, — бросает мне, — как раз кстати, поехали Левушку выручать». Выручать? Откуда?.. Что ты, думаешь, случилось? Его арестовали — милиционера целовать полез, прямо там на Балтийском вокзале. И вот для выкупа нужны были поручительства от двух свидетелей. Вот почему так обрадовался мне Маркузин.
Смотрю на Хромополка — клюет. Никаких сомнений. На меня не смотрит, но слушает в четыре уха.
— Вообще, понимаешь, военных очень любил. Погоны, баталии — со страстью мальчишки. Хлебом не корми. Но был ученым. Память была феноменальная. Как у компьютера. Нечеловеческая память. Раз запусти в нее что-то — и навечно. Тоже своего рода болезнь. Но кроме памяти, — пшик, ничего — хоть шаром покати. Возьми, к примеру, его этногенез, то есть моменты зарождения и поведения этноса в зависимости от географии, ландшафта, климата и так далее. Звучит классически, а на самом деле кисельчик. Пара расхожих очевидностей — и ничего больше. Например, города не возникали в степях, а — у рек, озер или морей. В степях не занимались рыболовством, а разводили скот. У рек не разводили скот, а занимались рыболовством. Земледелие развивали вблизи городов, то есть поблизости от воды. Ну что это? Ученым надо быть, чтоб знать это, вещать об этом на весь мир? Лошади жуют овес, Волга впадает в Каспийское море — все его открытия. Зато ученой пыли — хоть отбавляй. Чего только стоит это