волнение и начал говорить уже с неконтролируемой дрожью в голосе и трудно скрываемым раздражением.

— На тебя это не похоже. Но это все равно так.

— Ну хорошо, пусть будет так, хотя это не так, конечно. Но пусть будет по-твоему. Но знаешь ли ты, что евреи и неевреи не в одинаковом положении в этом мире?

— Да, я знаю, но это делу не мешает.

Он встал, вытирая полотенцем руки и губы.

— Подожди, сядь.

— Если бы этого не было, ты бы все равно что-нибудь придумал.

— Сядь, давай поговорим спокойно.

— Тебе вечно все не нравится. Что я сделаю, что Саша сделает — все мы делаем неправильно. Тебе нельзя угодить.

— Ну чего ты так накалился? Присядь, успокойся.

С этими словами я попытался взять его за плечо и посадить, но раздражение его к этому времени уже достигло предела. Он резко вывернулся, швырнул на кухонный прилавок полотенце и, повторив «тебе нельзя угодить», сбежал по лестнице.

— Стой! Стой, остановись! Вернись! — кричал я ему вдогонку. — Немедленно вернись!

Ни возвращения, ни просто ответа не последовало. Я задыхался от обиды и униженности. Я хотел, я требовал только одного: чтобы он вернулся, чтобы снова сел рядом, чтобы мы снова посидели так, молча, или сказали бы друг другу, какие мы все дураки, ведь никаких причин для ссоры не было, все вспыхнуло из-за какого-то пустяка, непонимания. Мне казалось, пусть я даже и не прав, но если я так настаиваю, если это мне так надо, почему бы не снизойти до понимания отца, не сломать свой гонор, не вернуться.

Нинуля в это время чем-то себя занимала, не вмешивалась. Только, когда он сбежал уже вниз, потерянно уставилась на меня и поджав кулачками нижнюю губу, чтобы не расплакаться, все же поплыла, тихонько всхлипывая на каждом перехвате дыхания. Я мог понять ее состояние и ее слезы, я сам испытывал эти дьявольские перехваты дыхания, подкатывающие к глотке, как камни, но почему-то не они, а именно ее слезы и ее потерянность явились той последней каплей, которой мне, как оказалось, недоставало для полного взрыва.

— Все! — кричал я. — У меня нет никого и никого мне не надо! Делайте свою свадьбу! Делайте что угодно, но без меня! Без меня! Понятно?

Как молотком по клавишам, ударил я еще раз по этому рвущемуся изнутри «без меня» и, когда выскочил во двор, подумал, что можно было обойтись и без «понятно». Вопрос был обращен неизвестно к кому и завис над домом, как бесплодная туча, которая, вроде бы, и может пролиться, но которую любой легкий ветерок может убрать к такой-то матушке. Когда наблюдаешь такого рода риторику в гневе других, неприятно морщишься и думаешь о нелепости, попахивающей шантажом.

На себе, ясное дело, ничего подобного не замечаешь.

Я замечал в себе все.

Я смотрел на себя (в себя) открыто — двойным, тройным, семерным взглядом — и не находил ни хитринки, ни подлянки. Ничего такого, что не отвечало бы тому культурному коду, тому набору понятий и представлений, который мы всасываем в себя с молоком матери и в котором потом всю жизнь столь простодушно варимся, вертимся, резвимся, околеваем. Единственно, что, может быть, отличает меня от других, — это то, что я всегда каким-то вторым или шестнадцатым зрением вижу поведение всего кода в целом. Я вижу китов, на которых он держится, и ложь, которой он пронизан. Моя вина состоит лишь в том, что мне недостает сил порвать с ним, разбить цепи этого опустошающего душу ощущения глобального рабства, которое я все время в себе ношу.

Рабства или игры? Игры или рабства?

Игра — ложь, но в ней таится природа юмора, а значит — залог здоровья, радости и оптимизма.

Сознание игры, игровое сознание рабства придает последнему значение добровольности, значение усмешки, подчас кислой, подчас освобождающей, причем в самых разных диапазонах времени: на миг, на час, на жизнь, — кто насколько горазд, кто насколько способен к забвению, к самообману, к иллюзии и трансформации стены и холода в тепло и шутку.

Словечко «добровольность» состоит из «добра» и «вольности».

«Добро» здесь — издержка языка. На самом деле в нем кроется значение «само» — самовольность. А «вольность» — воля к жизни, иллюзия раскрепощения инстинктов живота и страха. На подобного рода софизмах, уходящих в дурную бесконечность, держится все наше духовное бытие под железной палицей тирана, причем не важно, в какой он шкуре: коммунистической, нацистской или богопомазанной. Он может быть просто начальником по службе. Другой масштаб — но суть та же.

Игровое отношение к рабству — добровольность на тонких ножках, растущих из страха. Не ты выбрал игру — она тебя выбрала. Цыпленок тоже хочет жить. Но не принижать же себя до положения цыпленка. Конечно, нет. Зацепимся за добровольность, встряхнемся на игре и юморе.

Нужны ли примеры?

Немецкие, не сбежавшие, интеллектуалы приняли так Гитлера и гитлеризм. Российские — это уже на наших глазах! — приняли так пролетарскую культуру. Американские политики и весь образованный средний класс, дрожа за место под солнцем, — тоже на наших глазах — пригвождены к догматам веры и публичного соблюдения обряда.

Этот феномен нашего политического или шире — нравственного — бдения, целиком укладывающийся в понятие лингвоакробатики, в большей или меньшей мере, осознается нами и выступает под видом мудрости, являющейся, по сути, фиговым листочком низости души и незавидной доли. Мы все горды, но обретение гордости в этих обстоятельствах удается лишь с помощью титанической работы всего космоса, всей тьмы нашей изощренной и изворотливой психики, захватывающей не только имманентную реальность духа, но выходящей к виртуозным упражнениям по препарации всего конгломерата культуры, в особенности, философии и морали. В этом драматическом процессе мы не только укрепляем мышечную ткань Гордости — мы поневоле набираемся Мудрости, которая поднимает нас над убожеством мятежа, предохраняет от мрачной серьезности и обогащает наш вкус всеми многообразием красок и запахов испытанных при этом ощущений.

Ах, ах, до чего красиво!

На всех этажах — ложь, но все шито-крыто.

Любое сопротивление, малейшая попытка бунта есть ни что иное, как голый примитив, одноклеточное узколобие, дремучая глухота к бескорыстным (еще одна иллюзия!) свойствам игры и остроумия — этим верховным чарам бытия, обещающим равновесие ума и поступка.

Тупик. Стена.

Откуда они? Как случились? Ведь в каждом из нас, на самом дне — глубоком ли, мелком ли — ничего нет, кроме детского, наивного, несмышленого импульса к теплу и выживанию. Как в цветке или черепахе. Неужели же ложь — неизбежная плата за наш выход на пару порядков выше?

Красиво сказано: в начале было слово.

В начале был страх.

Смерть первого человека в первом человеческом стаде вызвала, очевидно, смятение и переполох, каких не знали все последующие поколения, свидетели самых страшных катастроф.

А первое землетрясение, затягивающее целые массивы жизни под внезапно разверзшуюся землю? А первый огонь? Первый ураган? Гром? Молния? Чума? Холера?

Страх родил слово, поставил вопросы, погнал за ответами.

Поиск ответов — цивилизация.

В чем секрет смены дня и ночи? Зимы и лета? Отливов и приливов? Меняющихся ликов неба, дерева, цветка? Каково соотношение семени и плода?

Чуден первобытный ум. Ярок, открыт, прямодушен. В пределах накопленного знания всего один ответ был. И этим ответом был — Бог. Все, что не есть дело рук человека — есть дело рук кого-то другого.

Кем-то другим стал Бог. Отныне мир был поделен на два мира: мир человека и мир не-человека.

Бог — не человек, хотя, естественно, ему были приписаны черты человека, что отвечало свойствам наглядности в процессе образного моделирования непонятного и неизвестного.

Вы читаете Свадьба
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату