В надежде, что в один прекрасный день кто-нибудь раздавит ее колосса — и она… с ужасом… станет свободной… Каждый раз, когда он возвращался домой, она поражалась, что супруг еще не в тюрьме. Здесь все, казалось, жили незаконно, занимали странные какие-то должности. Матеус Коррейя, например, был… посредником.
Подобная функция делала его загадочным и самодовольным: по утрам он легко закусывал, целовал ее сквозь запах кофе, зубной пасты и утренней горечи во рту. Кольца на пальцах позванивали, как цепь раба.
И, закончив прислуживать ему, она оставалась сидеть у стола, глядя на его сборы. Все теперь здесь носило имя Матеуса Коррейя. Душ Матеуса. Метла Матеуса. Маникюрные ножницы Матеуса. Не было, верно, на свете жизни более внешней, чем у него; а она погружалась в себя все глубже, участвуя в этой жизни. Ей не хотелось даже получше узнать его.
Но когда бывал в ударе, он блистал остроумием. «Иногда я просто от смеха помираю», — писала она матери в свободные минуты. Ана перебралась на ферму к сестре.
Лукресия и сама попала под какое-то колесо «совершенной системы». Если она думала, что, заключив союз с чужеземцем, она навсегда стряхнет с себя город Сан-Жералдо и окажется в мире фантазии, то она ошиблась.
Она оказалась в другом городе, это да… — что там, в другом городе, в другой реальности!.. — всего лишь более цивилизованной, ибо речь шла о великой столице, где вещи уж так перемешались, что люди либо жили в сфере, для них недосягаемой, либо крутились в каком-то колесе. Она вот и сама попала под одно из колес «совершенной системы».
Может, уж ее раздавило — голова внизу, а нога отскочила в сторону…
Но со своей позиции — вдруг даже удачной, кто знает, — она видела все достаточно хорошо, стоя в дверях пансиона. Глядя, как сталкиваются тысячи гладиаторов на жалованье.
И пока эти статуи проходили мимо — мыши, мыши, да и только, ни на секунду не остановятся, погрызут, что попадется, что ухватят, и трясутся со смеху. «Ну как провели лето? спрашивали друг друга, давясь смехом, пропели? Попляшите теперь!..» По совести сказать, навряд ли пропели. Напротив, эти гладиаторы были крайне практичны.
Стремясь к чему-то «высшего порядка», Лукресия попыталась еще пару раз сходить в театр, выждав момент, когда достигала трудной для счета цифры, как семь или девять, чтоб прибавить такую фразу: «Сколько раз мы за последнее время были в театре? Дома я ходила чуть ли не каждый день».
И вот она сидит среди публики, в то время как балет на сцене продолжается, а темнота обмахивается веерами. Она слилась с иным каким-то народом и, составляя часть этой безымянной толпы, чувствовала себя знаменитой и неизвестной в одно и то же время.
Позади ее ложи, позади темноты, она четко угадывала салон — еще салон — еще салон — бегущие. В проходах носки ног запаздывали на бегу, руки раздвигали шторы, и люди, задыхаясь, прибавлялись к темноте… она сама, возбужденная веерами, потела в своем первом «замужнем» черном платье — «я вышла замуж летом» — среди «высшего порядка».
На сцене ноги и руки танцевали, но Лукресия Невес Коррейя не совсем улавливала, в чем было дело. От сокровенного неведенья времен Базарной Улицы она перешла к неведенью публичному. Хотя очень старалась усвоить выражение лица других и все эти слова, какими мир Матеуса выказывал свое знание подробностей и профессиональной стороны вещей.
Она жила, смахивая воображаемые пылинки с платья, и в этом ценном жесте угадывались ее обширные познания. Но, несмотря на все усилия, она смотрела балет не слишком зачарованно. Тем более что издалека не все различишь, даже в бинокль. Над декольте большой бинокль мужа заслонял ей лицо.
И она говорила себе с осторожностью, незнакомой ранее: «Забудь ты этого танцора…»
Ибо недавняя супруга вся дрожала от внезапно вспыхнувшей любви к танцору. «Не отпускай меня», — шептала она, церемонно обмахиваясь веером. Матеус Коррейя протягивал ей конфеты — он ей все покупал, и Лукресию начинал уже раздражать этот человек, который взял ее из удовольствия иметь жену молодую и капризную, — танцор, в движении гибком и медлительном, наполнил восторгом ее душу и кровью рот, где лопнул какой-то сосудик: она смешала кровь со сладостью конфеты, ковырнув в зубах ногтем.
Ее отсутствие чувственности ударялось о ненужную чувственность сердца — со ртом, полным крови, она смотрела на сцену и любила танцора. «В конечном счете чему он предается?» — думала она, вспомнив саму себя в одну дождливую ночь, когда пыталась найти очерк вещей — что и он, к ее ужасу, пытался сейчас сделать.
Он был танцор города, этого города.
Но если она могла прочесть лица Персея, Аны, Фелипе, даже доктора Лукаса, — на лице танцора она ничего не прочла, это было слишком ясное лицо.
«Чему он так предается?» — предостерегало ее что-то. Хотя танец артиста она понимала все-таки лучше, чем другие проявления этого города. Если он пробудил в ней старые обеты, то ведь она теперь — без времени, зацепилась подолом за какое-то колеса «совершенной системы».
Но, однако, никто не может ее отсюда выгнать, она имеет право находиться здесь, в ложе, в каюте этого корабля: теперь ее время, значит. В нем — безопасность. Наивысшая.
Вскоре антракт ярко осветил весь театр, танцор, в один прыжок, исчез из вида, весь город взорвался аплодисментами. Тогда она поднялась вместе с Матеусом, в безопасности, и вышла эдакой павой, плавно покачивая бедрами.
Дыханье людей полнило жаром салоны фойе, каждая вещь повторялась во многих зеркалах на перекрестке ночи. В таком передовом городе каждая новость разносилась по радио, каждое движенье размножалось по зеркалам — здесь ценили все впечатления, какие получали.
Но так было, однако, в первые времена ее замужества.
Потому что потом она научилась говорить: «Я получила большое удовольствие, спектакль был превосходный, мне было так интересно. Высший порядок. Все так прекрасно танцевали», — научилась она говорить, подымая брови, и навсегда освободилась от стольких непередаваемых реальностей.
«Это — самая красивая площадь из всех, что я видела», — говорила она, и потом могла уже с уверенностью пересекать самую красивую площадь из всех, что видела.
Так было. Какая легкая охота! Она выходила за покупками, шла в тенечке, читая вывески дантистов, разглядывая ткани в витринах; до ближайшей лавки было «близко», за нею было уже «далеко»: она рассчитывала новый пейзаж, сравнивая его с пейзажем Сан-Жералдо.
О, невозможно и сравнивать. Неподалеку чинили настил улицы, и усовершенствованные приспособления грелись под солнцем. Через несколько дней настил потеряет свою новизну. И еще более усовершенствованные инструменты явятся обрабатывать его. Несколько прохожих остановились поглядеть на машины. Лукресия Невес Коррейя тоже поглядела. Машины.
Если какой-нибудь человек их не понимает, значит, он целиком вне всего, изгнан почти из этого мира. А если понимает? Если понимает, значит, он целиком внутри всего, завяз. Лучшим выходом было бы, наверно, уйти поскорей, притворясь, что их не видел, — это и сделала Лукресия, продолжив свой поход за покупками.
По возвращении, входя в столовую об руку с Матеусом Коррейя, пришлось изображать счастье, несмотря на то что она и впрямь была счастлива: на сладкое сегодня — бананы. Как ужасен полдень в городе— железо закипает… «Я вышла замуж летом!», все едят все блюда — по меню…
Это было позволено, кризис еще не разразился. Потом муж уходил, уходили его усы и газета, где свежие новости. «Никто не постучит в дверь, не расскажет что-нибудь; ни с кем я тут не дружу, в этом пансионе», — думала она гордо, запершись в комнате со спущенными шторами, где пыталась уснуть, потому что Матеус хотел, чтоб она еще больше располнела, еще больше, еще больше.
О, она не могла разобрать этого Матеуса, даже сидя рядом с ним в кафе-мороженое.
Он носил шляпы с широкими полями. И отращивал ноготь на мизинце. Широкие поля, длинный ноготь — это и есть Матеус? Нет, он не безжалостный человек. Но обстоятельства сложились так, что ей казалось необходимым войти в его душу и добиться его жалости. Как умела она к нему подольститься! Подлиза, вот ты, значит, кто… Из-за подарков тоже, чтоб побольше подарков.