Порыв ветра почти пробудил его. Лукас поймал себя на том, что смотрит на свои большие руки, которые медленно поворачиваются перед его отупелым лицом, безвинные руки, сотворившие такую метаморфозу, — он смотрел на них с каким-то ужасом, низведенный к тому, что ему теперь хватало от себя самого, и готовый закричать от боли и торжества, ибо это был первый истинно мужской порыв в его жизни.
И он уже никогда не будет стыдиться чуда? Кончится вечное опасение, что даже аромат цветов напомнит про «это» и что линии руки это повторят… Наконец ранен, смертельно ранен, какой покой! Какая тишина!..
Он всю жизнь ждал минуты своего паденья. Какая гнилостность в той сырой листве!..
Он снова остановился. Зарница вспыхнула в темном небе. Застывшая улыбка Лукресии проплыла в тучах. «Боже мой», — прошептал он сумрачно. Упрямой голове надо было подумать о Боге, чтоб начать думать сызнова. Светляки насмешливо перемигивались, зажигая свои огни там, где он менее всего ожидал, сжимая кольцо вокруг него, как крошечные дьяволята.
Но он не вернулся назад. Продолжал свой путь твердо, победоносно, направляясь в сторону города, который был прибежищем для его силы. Чем ближе подходил он к городским огням, тем крепче была его победа над Лукресией. Ибо этот человек, кто недавно вытирал платком губы, был сделан из камня.
Тогда как Лукресия Невес недолго продержится, Лукас знал это: она много раз будет изменена, тогда как он есть нечто неизменное. Такая незаметная, такая жалкая и такая упрямая. Правда, не хватило бы и пяти тысяч жизней, чтоб довести до совершенства первичный замысел ее личности. Он не понял, однако, что она уже начала работу этих пяти тысяч жизней…
На следующий день доктору совсем не работалось в ожидании момента, когда он увидит, ждет ли его еще эта женщина у дверей консультации или отстала. Но с внезапным ужасом и внезапной радостью он ее увидел. Она скромно стояла на обычном месте и улыбалась, терпеливая, как животное.
И вновь начались их сомнамбулические странствия. И когда поздно вечером они стояли на холме, она сказала:
— К счастью, все невозможно, — и начала царапать землю носком башмака. — Потому что я думаю, что принесу зло тому, кого полюблю, — прибавила она мягко и без гордости, и эти претенциозные слова, такие далекие от ее обычной сбивчивой манеры говорить, прошли долгий путь, прежде чем уткнуться в настоящее мгновенье.
— Не все ли мне равно, какое зло вы мне принесете, — сказал он раздраженно.
Она сразу перестала бить ногой в землю.
Оглушенная, отступая назад, она спрашивала себя, как это возможно, чтоб он любил ее, почти не зная, забыв, что она сама знает о нем только любовь, какую к нему испытывает.
Она ведь собиралась в самом скором времени, ища, как показать себя с лучшей стороны, поведать ему о своей жизни, но, к удивлению своему, ничего не находила значительного и напрасно перебирала фальшивый жемчуг, какой, казалось, и был ее единственной драгоценностью.
В лихорадке этой минуты она вспомнила о своих ночах в приемной их дома… И хотя редко о них думала и не придавала им особой цены, они возникли сейчас перед нею как единственная реальность ее жизни… С глазами, широко открытыми от испуга и напряжения, она набрасывалась на память о тех ночах, которые, казалось, затерялись у нее в крови; забыть — это был для нее лучший способ сохранить навсегда.
В своем огорчении Лукресия Невес допытывалась у себя самой, нужно ли вообще рассказывать и не все ли равно, какую форму приняли дни ее жизни? Ведь и он тоже, и все тоже, казалось, строят свои здания вокруг чего-то забытого… Ее медлительный разум подсказал ей какое-то откровение, и она подумала, что сможет его описать. Но миг озаренья промелькнул, и зарница снова запылала по другим просторам, оставив ее в темноте, — и снова она не познавала истину иначе, чем переживая бесполезные ее мгновенья. О, она и не умела найти нужные слова…
А может быть, он ее понял? Потому что врач вдруг начинал говорить о городе Сан-Жералдо с интонацией, словно украденной у нее, а иногда произносил слово, какое только мог сказать, если б знал то, что знает она… Но ведь все это происходило, когда Лукас фактически не знал мира, в каком она жила, и слова, совпадающие с ее словами, принадлежали к его собственному миру… — и, значит, какое бесконечное множество единств могли они незаметно образовать из всего, что было вокруг!.. Однако и один, и другой, по различным мотивам, сурово преградили путь своей свободе.
Уже смирясь, снова роя башмаком землю, она подумала, что говорить не обязательно. Ибо здесь, на холме, возле него, любовь была спокойной и в ее свете проявлялись все окружающие предметы. С тех пор как полюбила его, она просто отыскала знак судьбы, которого так доискивалась, этот незаменимый знак, который смутно угадывался в вещах, незаменимый знак смерти: как откровение, любовь сводилась к находке неизбежного, с любовью мир выходит из-за туч. Она знала, что погибла.
— Останемся друзьями, — сказал мужчина, который тоже не умел говорить и по тому самому нуждался в прощении.
— Друзьями? — промолвила женщина с мягким испугом, — но ведь мы никогда не были друзьями, — она вздохнула с удовлетворением, — мы враги, любовь моя, навсегда.
Врач страдал от непреклонности этой женщины. Два предшествующих поколения застыли в мертвой его вежливости; как больно, когда кровь открывает новые пути в сухих венах… Он страдал настолько, насколько умел страдать.
Но Лукресия казалась спокойной. Врач взглянул на нее: она была кротка и жестока. Клыки выступали в исступленной и невинной улыбке. И ему показалось, что в первый раз видит он такое лицо — чувственное и покорное. «Как может она быть такой низкой», — подумал он с отвращением.
«Но она помешанная», — испугался он вдруг, содрогнувшись от ее радостного взгляда: значит, у нее хватило мужества погибнуть так безвозвратно. Он вспомнил, что как-то раз Лукресия сказала, что вид чужого затылка приводит ее порой в ярость.
Он нахмурил брови при этом воспоминании, соединиз его сейчас с виденьем этих зубов, так вызывающе острых… Из какого темного прошлого всплыла она на поверхность?.. Видеть ее в детском этом падении было ему радостно, и он глубоко вздохнул в своей слепой свободе. И была так щедра эта свобода, что ее избыток перешел в доброту; он обнял женщину своим взглядом, укрыл крылом ее наготу — как столько раз укрывал бесстыдное тело мертвеца. Она ничего не заметила. Но, безвестный, как ангел- хранитель, он оберегал радость этой женщины.
В эту ночь Лукресия не захотела, чтоб ее провожали, и осталась на холме одна.
Было темно, только созвездия мигали, влажные. Стоя неподвижно, словно в единственной точке, с которой можно обозревать этот пейзаж, Лукресия вглядывалась в темноту земли и неба. В это движение, бесконечно сферическое, согласное и огромное: мир был кругл. Монашка или убийца, она раскрывала на мгновенье обнаженность своего духа. Обнаженная, одетая своей виною, как покаянием, — и отсюда-то мир становился порогом для скачка. Мир был вселенная.
Она потерлась ом о плечо, будто умываясь. По временам бросала в темноту быстрые взгляды. Маленькое тело, такое уязвимое. Такое гордое. И все такое преходящее. Деревья, столпившиеся вокруг. Низкий ветер. Как невыносимо… Но ведь именно она поддерживала все это. Почему же именно она? Каждый человек, который видит, и есть именно тот, кто видит. Все вокруг видит. Какая привилегия!
Лицо маленькой женщины казалось исцарапанным когтями неведомой птицы — таково, видно, выражение любви. Пришла такая минута, когда она лишилась последней свободы действий. И, как нарочно, именно в эту минуту она готова была действовать бесповоротно и ответить за все полной мерой. Показалось ей даже, что, если взглянуть со стороны, она впала в грех, только когда стало невозможно не впасть.
Это не обескуражило ее. Она была так бесстрастна, словно это она сама оставила на своем лице вечные отметины, расцарапав его орлиными когтями. Да еще, прежде чем взлететь, ударила себя по лицу темным крылом — с тем напором, какой вещи сдерживают раньше, чем блеснуть…
«Значит, такова любовь к людям», — призналась она себе. Эта любовь ясна и необъяснима. Но хороша — хлеб, вино и добро. Да, она погибла, совсем погибла. Она всегда думала, что раньше всего прочего необходимо погибнуть. Она всегда знала, что, пытаясь через пространство приемной рассмотреть сущие вещи, она не обрела мужества следовать за ними: спотыкалась, пугалась и хваталась за любую