шушукаются. Словно все ожидают какой-то небесной кары, всех окутал сегодня таинственный страх, заставляющий женщин поторапливаться и быстрее уходить.
Банный воздух тяжел, и Шахрбану чувствует, как ею овладевает оцепенение. Веки невольно смежаются, и она словно падает в какую-то пустоту, а в это время баня наполняется народом. Гулко летят сквозь пар голоса. Расслабленно, раскованно движутся тела. Кто-то резвится и безобразничает в воде. Пахнет хной, и сыростью, и застарелым потом. Тела захватаны пальцами дней. Мужская грубость банной рукавицы. Отцовская бесцеремонность ножной пемзы. Женская мягкость мочала. Каждое женское тело — домашняя тайна, которую в общественной бане перестают скрывать. Синие следы ночных отношений. Беременности желанные и нежеланные. Правильное и неправильное питание. Роды одни за другими. Следы от старых ран. Бородавки греха и родинки судьбы…
Холодные капли со штукатурки купола упали на тело Шахрбану, заставив ее вздрогнуть и растерянно оглядеться.
— Да разрази меня Аллах, сколько же я спала?!
Она открывает крышку мыльницы и достает мыло для лица. Торопливо намыливает им черную банную рукавицу и начинает тереть свою кожу, вполголоса читая молитвы. Порой в бане у нее случаются эти состояния, и на несколько минут она забывается, однако…
«Наверняка от жары это, от пара…»
С тревогой она смотрит через форточку в потолке на небо: уже совсем светло.
«Пошевеливайся! Солнце вон как высоко…»
Она оглядывается по сторонам. Баня пустеет; большинство народу уже разошлось. Только две женщины в бассейне, и одна, сидя на лавке, моется мочалкой. Ни крика, ни шума. Женская баня, а такая тишина! Словно кладбищенская. Где же те болтушки и хохотушки? Где сплетницы и юмористки? Где знаменитое женское злословие? Пересуды о мертвых и живых, о беременных и порожних? О том, чей муж неспособен, а чей деловит? Вон та луна четырнадцатой ночи, поднимающаяся из бассейна, кто она? А вон то солнышко ясное, чьи прекрасные локоны потеряли уже цвет и нуждаются в порции хны — из какого она квартала?..
Шахрбану выливает на себя несколько ковшиков чуть теплой воды и направляется к выходу из парной. Гардеробщица ловко выдает ее узелок, одновременно подавая банную простыню:
— С легким паром!
— Спасибо!
Шахрбану быстро вытирается. Надевает через голову свое цветастое ситцевое платье и застегивает на груди пуговички. Вся ее одежда — с пуговицами, чтобы удобнее было давать грудь малышу. Вдруг ее обжигает тревога: «У тебя дома четверо детей, а ты приплелась в баню — и чего тут рассиживаешься?»
Груди заболели. На голову накинула чадру. Заплатила за баню и вышла на улицу: из тьмы на свет, от тоски и тревоги — к беспокойству и страху.
Лицо она прикрыла рукой, чтобы чужие взгляды не падали на ее раскрасневшиеся щеки. Так волновалась, что забыла: платок-чадра и так уже прикрывает ее. Жестокий холод залезает под чадру и ворует банное тепло. Шепча «бисмилля», она миновала разрушенное водохранилище и направилась к проспекту. Вот в сторону площади идут строители и разнорабочие. Вот из переулка вывернул старик: это садовник, и с кушака его свисает длинное лезвие косы. Шахрбану знает его, он — родственник ее мужа Кербелаи. Она с достоинством здоровается с ним, не отрывая глаз от земли. Ей стыдно, что она вся горит румянцем.
— …О Кербелаи что слышно?
— Прислал письмо из столицы. Передает привет и обещает к празднику быть.
Она попрощалась — и не успела ступить на новенький асфальт проспекта, как в ухо ее, словно булыжник, ударил грубый голос:
— Вы, женщины, просто не люди… Разве государство не издало категорический запрет появляться в общественных местах в чадре?
Он подходит и вглядывается. Шахрбану туже закрывает лицо платком, а жандарм от этого смелеет:
— Пройдем со мной в отделение!
Она хочет что-то возразить, но язык словно отнялся. А сердце так бьется, будто хочет выскочить из горла. То, чего она боялась, стряслось с ней. Неправильно это: разговаривать с жандармом и стоять с ним лицом к лицу. Лучше бежать к дому, вырваться из его лап. Стоять так — это бесчестье, это…
Она прыгнула в сторону и побежала, как косуля от охотника, однако жандарм ее догнал и сзади рванул за чадру. Словно ей оторвали руку или ногу — такое ощущение позора, оголенности она испытала. Словно с птицы содрали оперение, словно цветок сорвали!
Приблизившись, глаза жандарма с ячменем на веке уставились в раскрасневшееся лицо Шахрбану:
— Пытаешься бежать от представителя власти? Да я тебе такие трудности устрою — костей не соберешь!
Шахрбану, как каменная, застыла посреди недавно заасфальтированного проспекта.
«Нет, ни под каким видом не дать ему увести себя».
Подобно водорослям в канаве вдоль проспекта, ее влажные окрашенные хной волосы прилипли ко лбу, разметались по склоненным плечам.
«А как я оправдаюсь перед Кербелаи? Перед детьми… Ах…»
Из ее грудей вдруг прорывается молоко, несколько капель падают ей на живот. Теперь она сильнее чувствует холод, а также обнаженность свою, и зубы клацают, и она умоляюще оглядывается по сторонам. Несколько человек остановились поодаль и смотрят во все глаза, но боятся подойти. Среди них есть и родные Кербелаи.
— …Да за что такое бесчестье? Пропади ты пропадом!
— А ну пошли давай!
Она не идет. В гневе стискивает зубы. Прыгнув к жандарму, выхватывает из его рук чадру и бежит. Треск разрываемой ветхой ткани чадры — это как поругание ее женственности, осквернение достоинства женщины, пахнущей баней и хной, и свежим молоком… И никакого нет выхода, кроме как бежать изо всех сил и прорваться к дому. К своей женской безопасности.
Она прикрывает голову и грудь руками и бежит, согнувшись… Бежит… Бежит… Ни на секунду не оглядываясь. Шлепанцы слетели с ног — не остановилась. Поскользнулась и чуть не упала — не притормозила. Она слышит мужской голос… Словно кто-то зовет ее… Не обращает внимания. Словно воробьиха, вырвавшаяся из кошачьих когтей, она бросается в крытый проход, ведущий к дому, и, захлопнув за собой дверь, запирает ее на крючок. И засов ночной задвигает; и стоит, внимательно прислушиваясь: не пожалует ли жандарм. Дрожит вся с головы до ног. Сердце так колотится, словно стучат дверным молотком по двери. Она слышит шаги. Ждет. Но все тихо. И тут сознание ее меркнет… Она слышит голос. Встрепенувшись, напрягает слух. Этот голос — плач ребенка. Плач доносится из дома. Держась за глинобитную стену, женщина идет в дом. Ноги без туфлей онемели. Все тело дрожит. Медленно ступая, Шахрбану поднимается по лестнице на второй этаж. Ее сын хнычет в колыбели. Остальные дети еще спят. Она расстегивает пуговицы рубашки и свою испуганную грудь подносит к ротику младенца, а лбом опирается о бортик колыбели. Ей бы хотелось заснуть и не просыпаться до скончания века.
— …О Аллах, какое громадное бесчестье! Как я отвечу перед Кербелаи?..
Вот уже три месяца, как она сообщила мужу новость о рождении сына, а он так еще и не видел ребенка. Он работает на стройке в столице. На строительных лесах ему сказали, что у него сын — они как раз подводили под крышу высокое здание… А через несколько дней после Ашуры[15] вернулся знакомый из столицы, привез немного денег и письмецо: «Передавайте всем привет, сына назовите Хусейном».
…О Нил-река, помедли еще! Не двигайся еще хоть мгновение!
Полная материнская грудь, раскачиваясь и капая молоком, выскользнула изо рта мальчика, и ротик его остался пустым. Эта женщина — моя бабушка, милая бабушка Шахрбану, а мальчик — мой отец Хусейн… Действие же происходит в один из холодных дней того года, когда, по приказу шаха Резы-хана, с женщин