жена.
Офицер бросил окурок, поудобнее уселся в седле. Тонкие губы потянула серая усмешка.
— Hast du dich erholt, bring schnell das Pferd![5] — он выразительно перебрал стек в опущенной руке.
Калмыков притоптал окурок, убрал волосы со лба. С места не сдвинулся. Мелькнуло белое лицо старшего сына в окне, грузно переступила на заскрипевших ступеньках крыльца жена.
— Laufen![6] — кожаный стек с проволокой внутри описал в воздухе черную молнию, и рубаха на спине Калмыкова лопнула от левого плеча до правой лопатки, свернулась лоскутьями, как листья на огне. Кожа на спине тоже лопнула, обильно высочилась кровь.
Калмыков дрогнул всем телом, короткая шея напряглась, окаменела, лицо съежилось в какой-то странной отсутствующей улыбке, словно все, что происходило, совершенно не касалось его. Никто и никогда его пальцем не тронул на глазах детей. Он был для них сильным, смелым человеком, который все может. А сейчас на глазах жены, детей, соседей над ним нагло измывались, топтали душу. В этом было что-то страшно оскорбительное, противоестественное. В широкой груди поднималась слепая, неутолимая ярость.
— Du bist Schwein![7] Не понимайт руськи язик! — новый удар ожег, ослепил болью лицо.
У порога стояла дубовая просмоленная рейка с гвоздями от комбайнового полотна. Никто не успел опомниться, как рейка оказалась в руке Калмыкова. В следующий миг треснул лакированный козырек фуражки, разноцветно брызнули осколки пенсне, и на лице офицера осталась широкая рваная полоса. Лошадь вздыбилась под ним, но Калмыков по-кошачьи изогнулся, поймал ее за поводья, ударил еще и еще, пока офицер не опрокинулся навзничь и не скатился по лошадиному крупу на пыльную примятую траву у плетня.
— Миша, они убьют тебя! А-а! — полоснул над двором душераздирающий крик.
Калмыков оскалил желтые зубы, сверкнул на окна и на порожки налитыми кровью глазами, занес ногу, метя каблуком в рваное хлипкое лицо офицера. Но от артиллерийских упряжек уже бежали солдаты, сбили с ног, стали топтать. Солдаты неуклюже взмахивали поднятыми локтями, цеплялись и бряцали при этом оружием. Хрипящий, пыльный клубок катался по дорожке, какую протоптали вдоль дворов люди, раскачивался и трещал плетень. Наконец клубок распался. Солдаты, задыхаясь, вытирая пот, отходили в сторону, закуривали. Некоторое время серая куча пыльных лохмотьев лежала неподвижно, потом зашевелилась, закашлялась. Калмыков сел, вытянул ноги, повел безглазым раздавленным лицом по сторонам и вдруг дико захохотал.
— Собаки! Думали — убили! Ха-ха-ха! — от захлебывающихся, булькающих хрипов и резкого до визга смеха по спине пробегал озноб. — Дохлые собаки! Ха-ха-ха!
Избитого офицера увели. Вместо него появился другой, мокрыми губами. Он брезгливо поморщился, махнул солдатам рукой.
Калмыков понял его жест и замолчал. Отмахнулся от набежавших солдат, напрягаясь, встал на ноги, серьезно-тоскливо посмотрел на пыльную в солнце дорогу с артиллерийскими упряжками, соломенные крыши хат и сараев, последнее, что увиделось, — приплюснутое к стеклу лицо старшего сына, неловко подвернутая нога лежавшей у порога жены.
Рыхлый солдат с массивной нижней челюстью, будто из камня тесанной, лениво перекинул за спину карабин, кивком головы указал в сторону базов, Блестя атласной мускулистой грудью и спиной, из-за конюшни вылетел гнедой жеребец, сделал свечу, стал, встряхнулся и виновато-призывно заржал. С бугра ему отозвалось другое ржание лошади, еще не успевшей найти хутор и конюшню. За базами Калмыков вдохнул поглубже, будто нырять собрался, еще раз оглянулся. Поверх присыпанных глиной крыш базов белела знойная полоска неба. Мертво распустил крылья воробей на куче перепревшего, с синевато-белой плесенью навоза. Калмыков отошел почему-то подальше от этой кучи, смерил расстояние до нее взглядом и поднял глаза — метрах в десяти в ожидании стояли черный солдат и офицер с руками за спиной. Лица у солдата не было. Оно пряталось в тени от каски.
Сухо ударил над хутором выстрел. Вытолкнутый выстрелом, старший сын Калмыкова, Мишка, встретил солдата на полпути от базов. Солдат косо глянул на парнишку, подкинул плечом карабин за спиной, пыхнул дымом сигареты.
Отец лежал лицом вниз. Плечи подались на чугунно-синий затылок. Правая рука вытянута вперед, в кулаке — пучок травы.
Неподалеку валялась стреляная гильза. Мишка поднял ее — она была еще горячая.
Казанцев, не выпуская косы из рук, так и остался стоять за калиткой у палисадника, наблюдая за тем, что делается у двора Калмыкова. Со вчерашнего дня у него самого в горнице поселилось три немца. Губастый рыжий ефрейтор и два его товарища. «Матка, вэк, вэк!» — потребовал сразу же ефрейтор и показал на дверь. Пришлось устраиваться в сарае. «С души его воротит, подлюшного, — вэ-эк!» — тихомолком возмущалась Филипповна и передразнивала немца, делая вид, будто ее всю выворачивает, Сейчас Филипповна, Петька и Шура ковырялись на огороде. Пололи, обламывали «паганцы» с кукурузы. Когда от орудийных упряжек побежали солдаты и сбили Калмыкова с ног, Казанцев издал свистящий звук горлом, перехватил косу двумя руками и рванулся на гвалт.
— Halt! Zuruck! — как из-под земли вырос перед Казанцевым один из квартирантов, худощавый, черноволосый, с грустными глазами немец. — Zuruck! — повторил он решительно.
— Что же вы делаете, паразиты! — Казанцев поднял косу, сделал попытку обойти немца. Немец, не размахиваясь, коротко ударил Казанцева в лицо. — Ты что?! — удивился Казанцев и рванулся вперед. Второй удар ниже пояса опрокинул его на струхлявевшее прясло. Сухой хряск, и Казанцев мешком свалился в крапиву. Солдат бросил косу в палисадник, подхватил Казанцева под мышки и отволок его за сарай в лопухи.
Когда Казанцев очнулся, артиллерийской колонны на выгоне уже не было. В стоячем воздухе продолжал висеть острый запах конской мочи, пота и сладковатый — чужого табака. На исклеванном топором берестке у летней времянки сидел худощавый немец и курил. Заметив, что хозяин очнулся, он поднялся ему навстречу. Постояли, борясь взглядами. Казанцев скребнул по щеке с засохшими сгустками крови, хотел обминуть солдата. Глаза немца потеплели, все лицо дрогнуло, потянулось в улыбке. Шагнул поближе, похлопал по плечу, залопотал быстро-быстро.
— Ich bab’ dir das Leben geschenkt[8],— повторил он несколько раз. — Карашо! Карашо! — на пороге хаты немец обернулся, подмигнул, помахал рукой.
Казанцев отколупнул присохшую кровь на щеке, стряхнул с картуза куриный пух, пошел отыскивать косу.
Глава 9
— Дядько Петро, у правления сходка. Всех скликают.
Казанцев отложил рубанок, смел стружку с верстака, из-под насупленных бровей глянул на Алешку:
— Что за сходка?
— Какой-то ихний главный по хозяйству из Богучара приехал, — Алешка подбросил на ладони гвоздь, глаза дрожали усмешкой. — Будут учить, как жить дальше.
— Эх, мать их! — Казанцев ударил картузом о коленку, вслед за Алешкой переступил порог. — Доглядай тут! — крикнул Филипповне на огород.
Убитый ногами правленческий двор с пыльными кулигами гусиного щавеля и серого степного полыника по углам и вдоль забора гудел голосами, цвел бабьими платками и кофтами. У материных подолов жалась сопливая мелкота. Молодежь со своими секретами табунилась в стороне. Мужики устроились на дрогах под навесом пожарного сарая, курили. Железную крышу над ними лизал желтый волнистый жар. На зачерствевших под степным солнцем лицах деланное равнодушие, недоконченные вялые усмешки.