— Мамочки, родненькие!..
— Та куда ж вас?!.
— Марья!..
— Ох, куда ж ты с горшком!
— Бабы! Хлеб, сало давайте!
— Raus! Raus!..
— О-о! Russische Schweine!
— Вы, мужики, чего смотрите!
— Воды! Чего стоите!
— Да у них же рты потрупешали, почернели!
— Zuruck!.. Raus!..
— Матка! Komm, komm!..
— Ах, нехристь окаянный!
— Кле-еп! Кле-еп!..
Появились мужики и бабы с ведрами. Во дворы и из дворов бежали с караваями хлеба, кусками сала в тряпице и так прямо, с яйцами, вареной картошкой. Детишки и хозяйки хватали дома съестное, что попадалось под руку, бежали на улицу. Иная тащила, комкала одежду. Колонна у базов остановилась, и бабы коршунами налетали на конвоиров. Мальчишки кидали еду через конвоиров и женщин.
— Матка! Komm, komm! Яйки! Шпек! — требовали немцы себе.
— Отдай ему, проклятому.
— Лопочет, ирод!
Конвойные, не разбирая, били палками кого попало: и пленных, и детишек, и женщин.
Маленькая, черная сухая баба Ворониха кидалась на грудь толстомордому ефрейтору, хватала его за ремень, царапала руки, автомат. Немец, добродушно скалясь, оттолкнул старуху, та упала. Загребая пыль, наседкой снова бросилась вперед.
— Матка! Нельзя! Вэк!
— Ах ты, нехристь! Еще и вэкает. Гадко ему! Та убей меня, убей! — и старуха, размахивая корявыми, будто сучья, руками, лезла на добродушного ефрейтора.
Глядя на нее, смелели и другие бабы.
— Дарья, тащи молоко иродам. Нехай пьют!
— Може, и нашим достанется.
— Граждане! Товарищи! — русоволосый парень с бархатными петлицам, и кубиками на вороте выгоревшей гимнастерки вытянулся на носках, поднял руку: — Кидайте через головы! Не рвитесь! Не губите себя!..
— Родимые! — раздался рыдающий всхлип Варвары Лещенковой.
— Мужики! Что ж вы стоите! Лей воду в корыта!
Сразу несколько человек кинулись к колодцу. Загремело ведро. В обомшелое, пахнущее теплой плесенью, с бурыми лохмотьями на дне и по углам корыто полилась вода. Конвоиры отступили, и пленные гурьбой облепили корыто, сунули в него головы. Лейтенант сдерживал тех, кому не хватило места. Люди, подавленные необычным и страшным видом водопоя, притихли. Были слышны трудные глотки в сдавленной ребрами корыта груди, толчками вздрагивали спины пленных, дергались загорелые затылки.
Раскаленный шар солнца коснулся края грудастого облака, одел его в золотую ризу. Облако кинуло тень на базы, разодранные в крике лица женщин — сосредоточенные и виноватые — мужиков, непонимающие и серьезные — детишек.
Напившиеся пленные посвежели. Многие успели окунуть в воду головы, умылись. На щеках и шее проступил густой кирпичный загар. Затеплели, заулыбались родные, близкие глаза.
Женщины захлюпали в передники, углы платков, поутихли. Успокоились и немцы. Пленных загнали в скотный баз, какой стоял на отшибе, подалее от других, выставили караул.
Лукерья Куликова каким-то образом сумела договориться с начальником конвоя, шепнула бабам, и те понесли немцам яйца, масло, сало, а в большом котле у кормокухни, в котором запаривали мучное пойло телятам, затевали варево пленным. Думать о чем-нибудь одном не приходилось. В котел бросали крупу, картошку, сало, в лапшу искрошенную солонину.
Варвара Лещенкова назвалась женой раненого с отечно-синим лицом, и его, на диво всем, отпустили. Бабам Варвара отрезала строго:
— Возьму грех на душу. Вернется Петро — поквитаемся.
Казанцев, удрученный и оглушенный виденным, вернулся домой. Рыжий ефрейтор-квартирант стащил как раз с насеста бойкого голосистого петушка, любимца Петьки, кружившего ежедневно во время обеда у стола, дожидаясь подачки, оторвал ему голову и бросил. Петушок без головы вскочил, стремглав кинулся в лопушистую картофельную ботву, присел там, спрятался. Казанцев остановился ошарашенный, расстегнул верхнюю пуговицу на вороте. «Господи! Господи!» — зашептал он про себя.
На окраинах долго не утихали уцелевшие собаки. Стыла натянутая, звенящая тишина. Над холмами вызрела красная луна. Призрачный серебристый свет ее сгреб сухие сумерки на дно оврагов и балок. Истомленный за день впечатлениями и зноем, хутор спал. В саду Михаила Калмыкова над колодцем пьяно хохотал и ухал сыч, и голос его в душной сухоте ночи раскатывался далеко и гулко.
Знобко поеживаясь и облапывая место руками, Казанцев присел на вытолоченную курами траву под сараем, закурил. Из балок и оврагов с теплом накаленных за день косогоров в хутор стекал такой могучий и древний дух отмякших по росе и отягченных зрелостью хлебов, что Казанцев стиснул зубы и застонал.
Глава 10
Угрозами и посулами немцам удалось заставить черкасян выйти на поля. Не последнюю роль сыграл в этом Раич, успевший за год с лишним хорошо узнать хуторян. В первые дни вышли от мала до велика. Никогда так дружно не выходили. События оглушили, смяли, будущее полно неясностей, а жить надобно.
Угрозы расстрелов, угона в особые лагеря и саму далекую и пугающую Германию нарастали с каждым днем. На столбах и специальной доске у правления вывешивались все новые и новые грозные приказы и объявления. Проходившие части и те, которые задерживались на постой в Черкасянском, брали все подряд. Брали не спрашиваясь, запросто, как свое. И еще оставались недовольными, если не находили нужного или находили мало. В первую очередь съели кур, уток, гусей, молодых телят, овец, обшаривали чердаки и подвалы. Наловчились отыскивать в самых потаенных местах. И никто их не удерживал, никто им не мешал.
Дальше Дона в среднем течении немцы не пошли. В Калитве, Галиевке, Монастырщине, Казанской, Вешенской, Еланской шли еще бои на восточном берегу. Переправлялись или держали оборону — неизвестно. Продолжали прорываться и отдельные части из окружения. Докатывались слухи о боях под Клетской, Сталинградом. Их приносили окруженцы, которым удалось миновать рук немцев и которые рассыпались, растворялись по хуторам в примаках; беженцы, которых война повыжила из домов, и, сбитые с толку, растерянные, они искали приюта у родни и просто у чутких к чужому горю в эти дни людей.
В один из дней стало известно, что наши ночью переправились у Галиевки и побили много немцев и итальянцев. Хуторяне ходили именинниками, с тайным злорадством поглядывали на своих обидчиков. А потом пришел слух, что почти всех переправившихся перебили, и недавняя радость померкла: день меркнет ночью, а человек — печалью. Слухами жили, их ждали, о них допытывались. Слухи теперь были источником сведений обо всем, что делалось за пределами хутора. Отлучаться из дома боялись да и не тянуло никуда, ничего не нужно было, будто та жизнь, какой они жили теперь, была не настоящей, и ее можно было пережить как-нибудь, а когда наладится та, другая жизнь, нужда сама заявит о себе.
В районе появилась новая власть, гражданская. Чем она занималась, эта власть, никто толком не знал, да и не интересовались особо. Говорили о полицейском управлении. Звучало оно как-то неприятно,