холодно, напоминало о том, о чем знали только из истории и по газетам. А теперь оно было рядом. Появились и люди с повязками — полицаи. Сказывали, будто шли туда добровольно. Черкасяне, однако, голову не ломали. У них, слава богу, ничего этого пока не было. На работу ходили: боялись. Не знали, но чувствовали, что за их жизнью кто-то неусыпно следит.

Но однажды, неожиданно для всех, к правлению колхоза, где обретался теперь не то бургомистр, не то староста, черт его разберет, прошелся с карабинкой за плечами и повязкой на рукаве Гришка Черногуз. Тот Гришка, который совсем недавно так неуважительно обошелся с «хюрером». Гришка шел по пыльной, облитой зноем улице, важный и смущенный. На нем были сапоги, жирно блестевшие дегтем, черный суконный пиджак, подпоясанный зачем-то широким командирским ремнем со звездой, и кожаная фуражка.

— Друзьях твой пошел. Упырь.

— Где он, подлюга, так вырядился. У него ж ничего не было. Я знаю.

Старик Воронов и Галич сидели у плотницкой на сложенных в костер санях, курили, цыкали через губу.

— Какой черт надоумил его на эту бузу, — глаза на монгольском лице Галича осуждающе сузились, пощупал пальцами жидкую бородку.

— Не веришь, значит, что немцы задержатся?

— Я, Севостьяныч, никакой власти сразу не поверю. Выглядывай и жди — золотое правило. Жизня такая — и на шворку угодить недолго. — Галич цыкнул через губу, кончиком языка заправил обсосок уса в рот.

— Надеючись — и конь копытом бьет, — возразил Воронов. Веснушки на дрожавших губах потемнели. Нагнулся пониже к уху Галича: — Надеяться на своих нужно. На чужом корню и полынь не растет. У немца на чужих душа коротенькая.

В серых отвалах балок одиноко треснул выстрел и тут же заглох в немой глухоте зноя. Галич и Воронов переглянулись.

* * *

Алешка Тавров работал теперь в мастерских МТС молотобойцем. Кузнецом был все тот же Ахлюстин. Высохший у горна старик, редкозубый рот в оборочку, поверх очков в железной оправе голые бесцветные глаза.

Электростанция не работала, ток не подавался, и в мастерских фактически никаких работ не было. Но, как и раньше, рабочие собирались к восьми часам. Инженер Горелов раздавал наряды и исчезал куда- то. Трактористы, слесаря, токарь, получив наряды, прятали их в карманы и выбирали за мастерской местечко в холодке, в бурьянах, где бы их не сразу можно было найти.

Случалось, в мастерской появлялся бургомистр или староста. Горелов докладывал ему о ходе работ. Высокий, сутулый, по-прежнему всегда подтянутый, выбритый и брезгливый, Раич стал еще нелюдимее и замкнутее. Ни у кого не возникало желания поговорить с ним, как обычно люди говорят между собой. Да и сам он не стремился к этому. Как-то утром Горелок доложил ему, что ночью кто-то сбил замки на керосиновом баке и выпустил почти весь керосин на землю. Осталось литров триста-четыреста на дне, на самые крайние нужды для электростанции и тракторов. Раич принял это известие безразлично. Все, кто был при этом, переглянулись: «Что он за человек?»

А Раич принял известие о керосине потому так, что знал уже обо всем и успел пережить. Ночью ему сунули в разбитое стекло веранды записку: «Ты, сука продажная, зря стараешься донским хлебом немцев кормить. Грехов за тобою и без того хватит — русская земля не примет. Так что помалкивай да почаще оглядывайся…» Угроза была не пустяшная.

Раза два в него запустили кирпичом. А один раз ночью железный шкворень вынес целиком раму. Пришлось делать на ставнях внутренние болты.

В мастерской «случайно» исчезли все магнето, и тракторы теперь, даже если и был бы керосин, работать не смогли бы. Также «случайно» пропали шестерни токарного станка, а в инструменталке вынули окно и унесли почти весь слесарный инструмент — работай чем хочешь. Молоток да зубило — вся наличность. «Случайно» исчезли зерно из амбара и шкуры овечьи, выделанные и невыделанные, которые не успели сдать. И таких «случайностей» было хоть отбавляй на каждом шагу. Новые высшие власти пока не коснулись не одного дела. И было непонятно: знают они или нет о том, что делается, докладывают им или не докладывают. Раич же ходил по-прежнему угрюмо-спокойный, невозмутимый, недоступный. Провожая его взглядами, черкасяне пожимали плечами: «Кто он такой? Сознательно вредит или просто окостенел от страха и сплошных загадок?» Однако ничуть не смягчались от этих мыслей и ненавидели его в той же мере, что и немцев, итальянцев, если не больше.

Как-то под вечер Алешка ремонтировал лобогрейку у самой дороги. И тут к нему подошли два незнакомца. Потрепанные картузики и пиджачки не могли скрыть их военного вида. Один невысокий, плотный, лет сорока. Пиджачок на его плечах трещал по швам. Второй — молодой, ловкий, с веселыми и быстрыми внимательными глазами.

— Здорово, парень. Стараешься? — не то в укор, не то в сочувствии сказал тот, что постарше, закряхтел и опустился на полок лобогрейки, отчего та присела едва не до самой земли. — Курить имеешь?

— Некурящий, — Алешка с зажатыми в руках ключами тоже присел прямо на землю, вопросительно замолчал.

— Курить к слову, кореш, — весело поиграл глазами младший и извлек из штанов толстый кисет. — Какой дурак курить будет спрашивать сейчас, когда на огородах и в поле табаку по ноздри. Хочешь?..

— Нам на хутор Покровский дорогу нужно, — перебил старший.

— А вы откуда идете, с какой стороны?.. Ну так Покровский вы не могли миновать. — Алешка полюбовался неловкостью старшего, поучительно добавил: — Зараз, дядя, врать умеючи нужно, не то как раз влипнешь.

— Ладно, будет пытать. Поговорить надо. — Молоденькому не сиделось: лихой, видать, парень. На корточках подвинулся к Алешке, ворохнул влажно мерцавшими зрачками, оглянулся: — Неловко тут. Подальше куда-нибудь.

У полуразваленного колхозного овощехранилища, в густом полыннике и бодяках, присели.

— На глухие хутора правитесь? — сказал Алешка, морща в усмешке губы.

— Угадал, кореш.

— Навоевались. Теперь к бабам под юбки… ждать? Знаю. У нас уже такие есть.

— У тебя, парень, материна музга на губах — судить нас, — грозно сдвинул бугристые брови старший, в волосатых пальцах заскрипела и изогнулась железная скоба, выдернутая из бревенчатой стены хранилища.

— Ну и катись таковский. Нечего дураков охаживать! — Алешка потемнел лицом, поймал в горсть бархатистые стебли полыни — встать.

— Шуток не понимаешь, — посерьезнел вмиг молодой, удержал Алешку за колено. — Как немцу в хвост попали — тебе не понять… Пробовали Дон перейти — ничего не вышло. У Галиевки пробовали, — хмыкнул в нос, губы в полоску. — Пустил гад в воду, а потом из пулемета строчку перед самым носом, и цюрюк. Стою перед ним голый, а он, гад, смеется: — «Иван буль-буль…» Хороши ночи, хоть глаз выколи, а куды…

— А под Монастырщиной? — заинтересованно замер Алешка.

— Пробовали и там. Вдвоем уже, — парень тряхнул туго набитый кисет, оторвал косушку бумаги. — Сейчас главное — ждать и делать то, что можешь. И ты не рыпайся зря, если думаешь. Погибнешь и только. — Со злобой: — Дон, что ты хочешь. Мы калачи тертые, а и то не вышло. — Икнул, затянувшись. Мстительно-зло; — Теперь в примаки. Бабе под подол. Ты угадал.

Алешка отыскал в траве вяленый стебелек молочая, — в раздумье сунул его в рот. Длинная прохладная тень мастерской накрыла бурьяны, Было слышно, как из потаенных мест в мастерскую собираются рабочие, бросают инструмент, уходят домой. Алешка вздохнул, посоветовал:

— Пробирайтесь на Крутяк, Сохранный, Богаев. Хутора глухие, дорог больших близко нет. Там и свои не сразу домой попадают. Идти вот куда, — указал на синеватую глубь широкого лога. — Через Козлов и дальше.

Вы читаете На Cреднем Дону
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату