качества земного человека, собрата – вот, по Коровкину, высшее проявление интеллигентности, вот ее средоточие, то есть квинтэссенция ума и лучших человеческих качеств! Все это мастер выражал одним словом – доброта! Что означало – интеллигентность.
Алеша сел в метро, вышел на станции «Университет», на троллейбусе доехал до места. Шел он гордый и прямой, как камышинка, руки не болтались, плотно прижаты к бокам, взгляд чист и целеустремлен, как у Андрея Болконского, походка – не обычная, разболтанная, морская, его излюбленная, а строгая и уверенная, как у академика Курчатова или у покойного президента Франции де Голля (великое благо – телевизор); видел он: идет генерал де Голль перед шеренгой выстроенных в честь его приезда воинов, а сам строг, подтянут, приятно смотреть, в глазах не надуманная мудрость или зверски пронзительный прозорливый полет, а просто – строгость и серьезность. Такими вот данными нужно обладать, чтобы считать себя интеллигентом, полагал мастер Коровкин.
А девушки уже работали вовсю, красили стены на кухне первого этажа четырнадцатиэтажного дома. Мастер медленно вдвинулся в подъезд и будто наблюдал за собою со стороны, видел себя вот таким – строгий, подтянутый, прямой, умный взгляд Болконского и задумчивость Онегина. Правда, при виде Галины Эдуардовны в висках запульсировала беспокойная, но пока еще неопределенная мысль. Мастер держался так прямо, легко, что казалось, мог пройти по соломинке, по воде, по спокойному воздуху.
«Строгость все уважают», – появилось в неподходящий момент у него в голове, когда заметил Шурину, изо всех сил «заводившую» пятна и недокраски пульверизатором. Ее лицо, поднятое вверх к потолку, вытянулось, и он подумал, что она еще ребеночек, ей лишняя строгость не помешает, потому что маслом кашу не испортишь, как это известно всем. И сказал, забыв все, как на грех, к чему готовил себя с утра, – быть ласковым, предельно вежливым, отечески заботливым и на всякие плохие слова снисходительным.
– Плохо работаешь, – именно это сорвалось у него с языка помимо воли; Коровкин хотел сказать совсем другое, сказал и посмотрел на Дворцову и кивнул ей – тоже совсем не ласково и с улыбкой, как говорил ему внутренний голос, а сухо и колко.
– Кто на работу опоздал, тот дерьмо слизал, – ответствовала Шурина, не опуская лица и продолжая работать. – Язычком – стоящим торчком!
– Кто опоздал? – заволновался мастер, подумав: «Ну, началось».
– Корова слизала, что с языка упало, – продолжала Шурина, все так же возмутительно не обращая никакого внимания на мастера.
– Я спрашиваю: кто? – не отставал Коровкин, разрушая вконец созданную себе интеллигентную форму поведения.
– Кто ты такой? – спросила Шурина, и он, растерявшись, все-таки сообразил, что это ее не последнее слово.
– Я? Я или кто? Или кто другой?
– Немазаный сухой! – издевалась, как желала, над «президентом Франции» молодая Галина Шурина.
Коровкин, часто оглядывая участок, оставался недоволен своей работой, полагая, что масштабы, вверенные ему государством, недостаточные и не под стать его силам, потому что он имел возможности сделать большее. Но утешал себя великолепной мыслью, то ли внезапно пришедшей к нему, то ли явившейся плодом неустанной мыслительной деятельности, а возможно, просто вычитанной где-то: малые дела творятся великими людьми. Такая мысль его вполне устраивала.
– Мало хамит, так он еще и на людей кричит, – сказала Галина Шурина так громко, что мастеру Коровкину в голову явилась пугливая мысль, что разговор с Шуриной был напрасной затеей. – Она – мастер конфликтов.
Напрасно ослушался явившейся мысли мастер Коровкин; Шурина подыскивала такие слова, которые казались мастеру настолько несправедливыми, что повергли в неистовство. Остерегайтесь неистовства.
– Кто? Кто? – быстро спрашивал он. – Соберем собрание.
– Мастер Алексей Коровкин, – отвечала Шурина спокойно, с улыбочкой и уничтожающим жестом, точно перед ней был не мастер Коровкин, а насекомое, которое необходимо раздавить.
– Я лично такого никогда не стерплю! – крикнул Коровкин, всем нутром ощущая свою полную беззащитность.
– А я тебя терплю, – отвечала с неслыханным спокойствием Галина Шурина. – Смотри, Маша! Начальник опоздал на пятнадцать минут. Между прочим, для всех рабочий день устанавливается справедливый – восемь часов. А он, видите, имеет право уходить раньше и приходить позже. Безобразие полное! Генеральному прокурору напишу, наставили кругом начальничков гнилых и никому не нужных, создают им авторитет. Стоят! Смотрят! Делают умный вид, а в голове одна, извини- подвинься, тупость! Колуном бы по голове!
– Кого? Кого? Ты осторожно выраженья подбирай, не копай под основу, поняла. Кому по голове?
– Хотя бы и тебе, мастер.
– Давай, Галина Нехорошиевна Шурина, поговорим по душам, а то у тебя такой синтез получается, что некоторые элементы психологического свойства превалируют над сознанием, кстати, свойством материи, и ты начнешь свергать королей. А это ни к чему вовсе.
– И свергну! Дураков!
– Кто? – спокойно, словно поинтересовался о ком-то другом, спросил Коровкин.
– Ты, если уж так желаешь!
– Я лично твое заявление воспринимаю как недоразумение, могущее иметь далеко идущие последствия, – тоном, прямо-таки поразившем холодностью его самого, проговорил Коровкин, обращаясь не к Шуриной, а к Марии, и в это самое время у него екнуло в сердце: вот она – интеллигентность, вот она – вежливость, спокойствие, вот самая мечта мастера, и главное – убийственная неторопливость. – Если будут предлагать освидетельствования психиатра, чтобы установить, нормальная вы или нет, то я лично буду против, потому что не хочу губить тебя, Галина Нехорошиевна. Хотя психотропная помощь не помешала бы.
– Кого освидетельствовать? – не поняла Шурина.
– Тебя, разумеется, – ледяным тоном отвечал Коровкин, и тон этот стоил ему гигантского нервного напряжения. Но видимо, Шурина не догадывалась об этом и ответила ему такими убийственными словами, что Коровкин развел руками, остановился у двери и сказал в волнении заплетающимся языком: – Мария, зайди в соседнюю квартиру, есть чрезвычайно важное дело.
Мария, ни слова не говоря, направилась за Коровкиным. Он остановился в дверях соседней квартиры, пропустил Дворцову, закрыл дверь на ключ, боясь, что вслед бросится Шурина, прошел медленно в самую большую из трех комнату и присел на подоконник.
– Машенька, скажи, что мне делать? Ведь у нее такая консистенция мозгов, что жутко становится. Что мне посоветуешь?
– Помиритесь, – отвечала Мария, и ей стало жаль мастера, бледного, в новом своем костюме, предназначенном для выходных и надетого сегодня ради интеллигентного вида. То ощущение окрыленности, которое владело им с самого утра и ложно воспринималось, как некое интеллигентное начало, на самом деле было больше желанием понравиться Марии и предощущением объяснения с ней.
– Так я с ней не ссорился! – воскликнул мастер, чувствуя, как набегают на глаза слезы жалости к самому себе. – У меня метод воспитания – добром.
– А зачем же ссориться, – глядела Мария на мастера, который пытался скрыть появившиеся слезы. Она стояла рядом и чувствовала по его голосу, он плачет.
– Разве я ссорюсь, скажи, Машенька? Я вот к тебе так хорошо