воплощение популярной теоремы. Иначе говоря, то, что три условных квадрата наших земельных владений смыкаются в один тупой угол и через это обстоятельство можно угостить как меня, так и новопоселенца.
– Вот, Моргаут, держите. Только вот решётка тесная, да и сама я робею угостить девочку. Может быть, вы…
Всплеск ресниц, пронизывающее сияние двойных-дневных небес.
– Спокойно, Евгений. В её время так наряжалась и убирала волосы добрая половина юных женщин. Мешковатость и неряшливость тогда считались приметой сильного пола.
Улыбка, что крадучись наползает на угол тонкогубого рта и приподнимает его, похожа на знакомый разрыв в облачном мареве.
И я внезапно выпаливаю прямо в эту улыбку и глаза:
– Не думай, что здесь можно хоть кому на тебя покуситься. Или чему. Ткнёшь себя своим шильцем – мигом затянет рану, будешь голодом морить – понапрасну потеряешь всю красу. Дай лучше я тебе пироги по штучке просовывать буду. Тарелка найдется?
За тарелкой идти далеко. Он послушно ест у меня из рук…
Несостоявшийся самоубийца. Пленник собственного целомудрия. Или я ошибаюсь?
Это он притащил за собою замок. Гораздо более впечатляющий, чем кажется с первого взгляда: башен теперь не одна, а все четыре, двойное ограждение из гранитных глыб, наружная стена чуть пониже, внутренняя, с зубцами, – повыше. Обе они соединяются парапетом, по которому легко разгуливать, слушая пение ветра. Внутри, в безопасном отдалении от стен, находится главное здание со свинцовой крышей, похожей на драконий хребет. Ничего подобного при своей жизни я не застал и не могу судить, насколько это отвечало требованиям фортификации.
Зачем это показное величие, если сам Эуген спит вне стен, хотя и за оградой?
Спрашивать вот так, с ходу, после первого кормления, было неуместно. Пришлось начать издалека – вернее, последовать естественному течению событий.
– Тебе идёт быть опрятным, – сказал я однажды. – Есть смена одежды? Валентина очень ловка стирать, не только готовить.
Эуген сначала потряс головой, потом кивнул и принял сверток моей одежды – не такой изысканной и куда более плотной, так что я еле протолкнул всё это в щель. Кажется, родник там у него был – где-то на задах. Так это у него и осталось: я заявил, что у меня одежды столько, сколько я захочу, и после этого он как-то сам сообразил, как и чем сумеет разжиться.
Потом настал черёд посуды – передавать миски, блюда и кубки оказалось легко и не сподвигло его на изобретательность. Затем – мебели. Не так уже приятно человеку с континента сидеть на толстых подушках и ложиться на жёсткий пол, как восточному варвару.
– Мы бы тебе всё что надо передали, – сказал я, – если бы ты открыл проход в ограде. Не перекидывать же дорогую мебель через острые копья.
Не уверен, что Эуген оценил двусмысленность в своём духе: то ли дверь в стене была замаскирована, то ли он из неведомого мне страха не сотворил её сразу. Во всяком случае, когда я через некоторое время подошел к месту, где сходились три стены, обнаружилась низенькая и широкая калитка сплошного чугунного литья, окруженная неровным бордюром из округлых камней. То ли Эуген открыл ее изнутри и разобрал внешнюю часть ограды, то ли просто пожелал того.
Я не стал занимать у моей соседки тонконогую мебель – она могла продавить мягкий пол шатра, да и свои невнятные опасения на её счет я помнил. Выбрал один из моих сундуков с плоской крышкой и перетащил к Эугену за компанию с двумя-тремя ненадеванными туниками, таким же количеством рубах и трико: всё равно лишние. Он взял это безропотно. Он вообще стал меня принимать как нечто должное и предписанное.
Вот материнские поползновения Валентины встречали у него панический отпор. Очень тихий, как и он сам, и в то же время… непреклонный. Да, именно это слово кажется мне уместным: ужас и в то же время достойное противостояние ужасу. Удивительная смесь, по правде говоря.
Постепенно мы вдвоём с мальчишкой стали совершать вылазки в лес – пока на опушку или, в крайнем случае, через мой дворик и вокруг периметра, в котором было лишь две калитки: Валентинина и моя.
Всё чаще мы встречались на его территории: когда я приносил очередное лакомство или игрушку. Посреди его изумрудного газона не росло ничего достойного внимания, даже цветы были мелкие, белые, наподобие полевых, так что Эуген всё охотнее принимал от меня то гигантский вяленый абрикос, то корзинку с десятком вишен, то берестяной корец мёда, то очередное фантастическое изделие нашей пожилой дамы. А вместе с ними – какое-нибудь красивое блюдо, обнаруженное в моих запасах, и табурет, чтобы водружать первое на второе.
Так и шло, пока я, войдя в некоторое доверие, не спросил его однажды:
– Ты прячешь и прячешься, мальчик. Обводишь двойной и тройной стеной. Что или от чего?
– И то, и другое.
– Для меня это опасно?
– Нет… Не знаю. Нет.
– Это нечто осязаемое?
Он кивнул.
– Спрятанное в за?мке?
– Да.
– Ты можешь показать?
– Нет.
Не настолько он храбр.
Думаю над этим. Долго.
– Я могу прийти к этому один?
Кажется, мне удалось найти хорошую формулировку, потому что…
Он почти торопливо соглашается:
– Конечно. Двери в подножии башен не заперты и открываются внутрь, в Доме Стрел – тоже.
Так просто?
В душе я пожал плечами и сделал презрительную мину, однако снаружи это, надеюсь, не проявилось. И очень хорошо.
В цоколе каждой из башен была сводчатая дверца такого же стиля, как ведущая наружу, однако выйти было можно, лишь поднявшись наверх и пройдя по гребню стены, потому что три из четырёх дверей были заложены на засов, над которым мне отчего-то не захотелось трудиться, и лишь самая последняя распахивалась – не внутрь башни, а в небольшой дворик, совершенно лишенный растительности. К дому, поистине похожему на древнего змея: от смутно сереющего в вышине хребта отходят рёбра водостоков, небольшие круглые стёкла блестят подобно нагим чешуям, укрытым посреди плоских четырехгранных шипов. Наконечники стрел, что впились в грубую шкуру, тёмноугольную шкуру из базальта.
А внутри, за дверью из морёного дуба, было пусто, серо и очень высоко. Самоцветная мозаика пола ворожила невнятным узором, по стенам, казалось, бегут переливчатые ручьи. А в самой середине, на подобии креста или мольберта, возвышалась картина: игра света и тени на ней потрясённо замирала.
Не картина – портрет. Лучезарный в своей наготе юноша с запястьями, скрещенными над головой и привязанными к столбу виноградной лозой. Лицо печально, кудри увенчаны асфоделью, оперение одной стрелы, с ниспадающе малой капелькой крови, распустилось чуть пониже сердца, другое – в паху, над скудной набедренной повязкой. А боли – нет. Одна смертная, смертоубийственная нега во взоре.
Святой Себастьян. Я узнал его, хотя в мое время его почитали как могучего и непреклонного воина.
Но, возможно, такой образ оказался вообще непереносим?
Я ещё застал отголоски римских обычаев, а насчет греческих был наслышан, и понял Эугена. Не события, но куда более важное: душу.
Хотя несколько позже к этому прибавились слова.
Я вытягивал их из него осторожно, как нить из липучего клубка паутины. Медленно, стараясь не