йогурт.
Анна — или Елена — или Тамара — я что-то стала забывать и путать имена — ну та, которая читала акафист — напустилась на нее:
— Ты дура, ты просто дура, ты все погубила. Тебя выписали, а ты? А ты? Ты же говорила, что снимешь квартиру, ты же хотела найти мужчину.
— Что ж это ты делаешь, дрянь! — закричала санитарка, увидя, как Инна размазывает по полу йогурт.
— А я — дура! — заявила Инна. — И это мое право — быть дурой!
А действительно, подумала я, даже и восхитившись. И в больной моей голове вспыхнул веер образов. Дура — инверсия королевы, может быть. Так — в культуре: шут, дурак, паяц — оборотная сторона короля в карнавале. Петрушка, который перехитрил городового. А уж в русской сказке — Иван-дурак, Иван- царевич, все едино. Только полный дурак обладает отвагой обратиться к Богу, только полный дурак имеет право действительно не умничать, а быть самим собой.
Только вот йогурт — это, конечно, зря…
Просто на глазах произошла смена стратегий. Инна ведь вполне социализированный человек. Раньше она говорила: «От дур одни неприятности». И всегда сторонилась «дур» — шизофреничек, уплывших в далекое плавание, насмехалась над ними, отгораживалась, третировала — «от них только вонь». Она всегда была — с протрезвевшими алкоголичками (они всегда, я читала, хорошо ориентируются) и с теми, кто «поздоровее».
— И, как дура, я имею право поступать так, как поступаю! — продолжала наступление Инна.
— Ну а я, как санитарка, могу тебе вколоть такое, что ты сразу поумнеешь! — разорялась Милаида Васильевна.
Но Инна, скорее всего, знала, что без согласования с врачом Милаида Васильевна не имеет такого права. А впрочем, тут, наверное, бывает всякое.
Но Елена взяла по своему обыкновению тряпку и вытерла пятно, не переставая распекать Инну:
— Тебя, дуру, выпустили! И куда ты пошла? Обратно к отчиму? Ну и зачем? Что ты там хотела найти? На что ты надеялась? И вы снова стали пить? И тебя снова развезло? И ты снова перестала контролировать ситуацию?
Это казенное «контролировать ситуацию» как-то пришибло всех. Инна больше не взвизгивала, не вскидывалась. Она сидела на перевернутом железном ведре и вся как-то не то что сжалась, а внутренне опустилась и ослабла. Дым сквозь ноздри — тоненькими струйками, как будто вместе с дымом выходила из нее не слишком юная, но все-таки еще крепкая жизнь, в сущности — молодая, все же уверенность, пусть и последняя, сила. И оставалась вата, туман…
— Охо-хо, — Прасковья Федоровна зашла было, но ее окликнули — повариха:
— Федоровна, а кружки хлорить после обеда будешь, нет?..
— А как же, — та сразу подобралась, она не выпускала работы из рук.
Такое впечатление, что она боялась — если кто-то другой сделает ее заделье, завершит урок, ей ничего не останется, как только лечь в кровать и лежать.
— Жанна, — спросила я, — скажи, а ты правда веришь в Бога? Вот веришь так, что именно веришь, а не как-нибудь?
— Если нет Бога, — ответила Жанна, приложив руку к сердцу, — если нет Бога, если его никогда не было, если все, что было на Лобном месте, не имеет под собой никаких оснований и если Он умер на кресте за ложь, то все, что происходило на земле до Него, во время Его земной жизни и после Него — то ты представляешь, какое всё это сумасшествие? Одно сплошь сумасшествие, и ничего, кроме сумасшествия! Как же можно в это поверить, что все это сплошное сумасшествие и ничего под ним и сверх него? Как же можно поверить, что Он умер за ложь?
— Ну а разве это — не сумасшествие? — я обвела рукой то, что мы видели вокруг себя. — Разве это не на земле происходит? Разве это все — не ложь?
— Это, может, и ложь, но есть и правда.
— Да какая же может быть правда, если ее нет вот прямо тут? Где же она?
Нас перебили, мы не закончили разговора. Мы бы может его и так не закончили. Или может уже закончили, наоборот. Я очень быстро уставала теперь. Какая там правда! Разве у меня теперь были силы выносить правду? В углу разгорался спор:
— И что бы ты сделала, если бы эта бессловесная тварь… Если бы эта дрянь… Если бы она пришла и легла на твою постель…
— То же, что и сейчас я сделала! Точно то же самое — взяла за руку и отвела на ее место.
— Это ты так говоришь!..
Одна глубоко зевает, не прикрывая рот ладонью — розовая труба рта распахивается так глубоко, что, кажется, видны внутренности. Бледная Настя танцует тут, глаз ее, кажется, косит больше обычного — происходит столько всего интересного, она не знает, на что обратить внимание, на чем сосредоточиться, если она только еще не разучилась сосредотачиваться.
Я — разучилась. От всего этого бедлама крепнет чувство, что я угодила в клип — показывали такие: разомкнутые пространства с калейдоскопической скоростью бешено прыгают, обгоняя друг друга, и только гитарист неизменен на любом фоне, но у меня нет гитары, а может быть, если бы была, я чувствовала себя совершенно иначе…
Аминазин. Я знаю теперь, что мне дают аминазин. Я спрашивала их много раз, что они мне дают, чем меня колют? Но они не отвечают на такие вопросы. Мало ли о чем их тут спрашивают больные. «Когда я умру?» «Как меня зовут?» «Когда за мной придут?» «А правда, что конец света уже наступил?»
Всем не ответишь.
Утром перевели в третью палату. Юлия Петровна, щурясь, оглядела меня, и сказала: «В третью палату». Я уже привыкла к эху и сифилитичке, к Элоизе-Амалии, а на самом деле Елене Сергеевне Глебовой, вот так ее звали — но что же я буду теперь без них? На пороге новой палаты, сжимая в руках простыню — постель полагалось забрать с собой — я встала.
— Здесь лежат те, кому уже получше, и тебе здесь будет легче.
Из угла на меня скалилось темноволосое существо. Я уже видела ее в туалете. Она, как и я, перебирала ногами, не могла стоять на месте — галоперидол заставлял ее отбивать произвольный ритм, как хороший партнер в парном танце.
— Меня забрали сюда, и я потеряла ребенка. Я была беременна, когда они меня забрали, но они не посмотрели на это.
Я уже бесконечно устала от нашего общего «они», словно есть мы — хорошие, умные и здоровые, и они — злые, бесчеловечные, опасные, только и стерегущие, что твой неверный шаг.
— О, о, о! Заткнулась бы хоть на часок, Конопицына… Ничего, они тут тебе еще и не такого расскажут, — сказала Милаида Васильевна, которая помогала мне перебираться — стояла во входе — здесь не было дверей, так же, как в первой палате — уперев руки в бока.
Застелила кровать и отправилась погулять — походить по коридору, где же еще здесь ходить, теперь это было мне позволено, я уже в третьей палате — от окна к тупику и обратно. Мимо холла с включенным телевизором, вокруг которого всегда собирались недужные, скукоженные старушки в ветхих халатиках, под какой-нибудь то и дело растекалась лужа. Да, теперь мне позволялось здесь расхаживать. Если подумать, то я еще очень богата. Со временем я освою тут все пространство, каждый уголок за чахлым фикусом, пересижу на всех диванах и креслах, в столовой — на всех стульях, перележу на всех кроватях, пережду всю жизнь и перезнакомлюсь со всеми.
— Иванова, к тебе родители!..
Возглас застал врасплох. Обернувшись, я увидела, как в коридор отделения заходят отец и мать — они еще не видят меня — их светлые фигуры так знакомы, словно пришли забрать из детского сада, приехали в пионерский лагерь, заглянули увести с «продленки».
Больничный парк обширен и ухожен. Здесь больные сгребают в кучу и сжигают опавшие листья,