прощаешь меня?
Холодный храм.
Он рассмеялся:
— Прощаешь? Ты? Меня? Боже мой, ну ты даешь!.. А
Было не больно. Встать из пепла. Может быть, сигаретного.
Я знала, что я несправедлива к Сергею. Что мои упования пустячны, ни на чем не основаны, ни на что реальное не рассчитаны.
Инна пришла и принесла яблоко.
— Не бойся, я вымыла его хозяйственным мылом.
— Как же его теперь есть… Когда пахнет мылом, да еще — хозяйственным?
— Зато нет бактерий.
Заглянула Нюра, на нее замахали руками.
— Куда прешь, рожа?
— А ей сказать…
— Что — сказать?
— Сказать. Все живы.
— Все — да не все!..
— Если ты будешь такая мрачная, — сказала Прасковья Федоровна, — то тебя опять вечером переведут в первую палату.
— Да не трогайте ее, у девчонки горе.
— Здесь у всех горе, Наталья Валерьевна, как вы не понимаете. Погоревать тут не дадут никому — вкатят дозу, и глаза закатились.
В светлой палате было очень тихо. И надо взять себя в руки, но я, по-моему, не могу. Не получится.
— Дали бы ей какую-нибудь таблетку!
— Да какую уже таблетку, уже все дали, что могли.
— Валерьянку.
— Ха-ха. Мы не держим тут валерьянки. Это строгое отделение, милые мои.
— Надо ее переводить.
— Не надо, оставьте ее, нам не страшно.
— Вам не страшно, а мне лично страшно.
— А в первой палате, что — не люди? Какая разница?
— Люди, но те люди не соображают ничего.
— Родители не могут забрать ее отсюда?
— Куда заберешь — она в таком состоянии.
— Господи, да сделайте что-нибудь. Отпустите ее, пусть умрет, раз ей так хочется.
— Это дурдом, здесь никто не умирает — всех откачивают.
— Ладно. Пойдем, Елена. Бери свои вещи.
Я поднялась. Любое движение все же лучше. Может, наконец, не надо уже будет ничего чувствовать или думать.
— Вы понимаете, у нее умер муж…
— Дуры бабы. И вы ей поверили? Жив он, здоров. Да и не муж он ей, и мужем никогда не был — и слава Богу, а был бы, так она уже давно сидела бы тут, с вами.
— А чего она так расстраивается, если он жив?
— Вот — спроси ее! Совсем ума решилась. Запустила себя, не борется уже совсем.
— Отборолась.
— Ша, кликуши. Пока никто не умер. Постель свою собери, у меня новой нет для вас всех тут!..
Сняла наволочку и пододеяльник, свернула, как пришлось, простынь. Короткий темный путь по коридору я уже проходила много раз, но, видно, так и не прошла, как следует.
— Укольчик не забудьте ей поставить.
— Да уж не забудем… Тебе укольчик сделать?
— Только чтоб уже совсем ничего-приничего, — сказала я.
— А и не будет, милая, ничего и не будет.
Я вернулась на кровать со знакомым дырявым матрасом, в угол. Милаида Васильевна вытаскивала из глотки существа, чьего имени я не запомнила, свернутый в жгут конец одеяла, который та заглатывала.
— Ложись.
— Я уже лежу. Давно.
— Чего ты не ешь-то ничего?
— Почему ничего?
— Ты второй день уже не ешь.
— Да это как бы не я.
— Не я! А кто?
— Не знаю.
— Ясно. Ничего, бывает. Терпи.
Нюра всунулась в первую палату, отсюда обычно ее не гнали.
— Просто на нее бес уныния напал, — сказала поучительно.
— Ах, да замолчи ты! — воскликнула Милаида Васильевна. — Я сама сейчас на тебя нападу!..
Она и вправду разозлилась, рассвирипела. Бледная тень Нюры растворилась в коридоре. Потом — когда-нибудь — они меня выпустят. Они же не могут держать меня здесь вечно. Ведь я здорова. Им это даже невыгодно: корми ее, пои.
— Иванова, тебе укол сделали?
— Да сделали уже, всё.
— Врет она! Не делали ей!
— Так, Иванова, вставай, марш в процедурный!..
И сестра рывком за руку подняла меня с железной кровати.
Железная кровать с шишечками. Груда подушек, белый тюль. За окном мыкнула корова, раздалась звонкая птичья перекличка, рассыпалась серебряными монетами. И Арсений спросил:
— А ты читала Пушкина? Вот это:
— Какой еще край?.. — вскидывается сестра. — Что ты мелешь!..
— А ты почему такой бледный?.. — спросила я.