вот и нет никого. Центр города затаился, в каждом окне — соглядатай, он сделал правильное ударение… за каждым окном… неужели за каждым окном такое же говно, как у меня дома? Или еще хуже?
Чтобы не идти прямо туда, где ему необходимо было появиться, он свернул влево, к газетному киоску, посмотреть на марки и журналы. Ему продолжали выписывать «Юный натуралист», хотя он уже не интересовался судьбой и повадками животных. «Технику молодежи» он покупает самостоятельно на сэкономленную мелочь, а марки… марки выцвели, как подпись, оставленная на чеке Фантомасом. Пустое место. Они превратились в ненужные вещи — погремушки, которые не гремят, и солдатики, которые не падают. «На хера, — по-взрослому выругался он, — такие нужны»? И быстро оглянулся, не подслушал ли кто из прохожих.
Он тоже сейчас распродает марки, собирая деньги, чтобы купить себе магнитофон. Скорее всего самый дешевый. На той башне, к подножию которой он подкрался, явно пахал аппарат помощней того, что достанется ему. А средств по-прежнему не хватает. Особо ценных марок у него никогда не водилось. Так себе: «Лениниана», «Флора и фауна», «Куба», «Космос»… Может быть, плюнуть и пробухать то, что уже накоплено? — он криво усмехнулся «взрослой мысли», и тут же вздрогнул от страха — только не это. Мы люди впечатлительные.
Киоск тоже был закрыт. Поглазев на витрину, размышляя о чем-то своем, он повернулся на каблуках и направился туда, где он знал это точно, должны собираться в это время нужные ему люди. Нужные до тех пор, покамест у него остаются марки, от которых он готов, даже рад избавиться. Аквариум с рыбками девать было некуда. Рыбки не размножались, только дохли одна за другой, и он заменял их новыми тех же видов. Старшие говорили одобрительно: «Мы видим, что он это дело не бросает, вот и решили купить ему добротный (или они выразились иначе?) аквариум, круглый, как у дяди Павлика…»
Он прибавил шаг, с упоением воображая, как должна выглядеть электрогитара, способная издавать подобные звуки. Странное возбуждение нарастало у него в груди. После купания ему был навязан и шарфик, он ослабил его свободной рукой и расстегнул верхнюю пуговку польской рубашки, из которой он тоже вырастал. Рубашка была ковбойского типа (дань «Верной Руке») — в клетку. С заштопанными локтями.
К Дворцу культуры, где в воскресные дни по утрам собирались филателисты, значкисты и люди неизвестных ему увлечений, вели две полосы асфальта, разделенные посередине газоном. В конце аллеи маячил черный купол Цирка. Ему надо было свернуть вправо. Он торопился — а вдруг их разогнали, и он ничего не сможет продать? Современные скамейки без спинок были все как одна пусты.
Он устыдился того, как мало он знает английских и вообще иностранных слов, как, например, сказать «пусто»? Остановился, несколько раз глубоко вздохнул и, скрючив пальцы руки, словно передние лапы динозавров на польских марках и картинках, запрыгнул и пробежал сперва по одной из лавочек, потом вскочил на другую. В нетерпении все же свернул, срезая угол, и почти бегом метнулся по гравиевой дорожке к Дворцу культуры — туда, туда… Встретив на пути скамейку старого образца, все равно запрыгнул и на нее, потеряв равновесие, поскользнулся на округлых досках и полетел вниз…
«Чуть не убился», — чужим, повзрослевшим голосом вырвалось из груди, откуда долгие томительные годы слышался лишь детский кашель, мешающий взрослым смотреть футбол и фигурное катание.
Он не ушибся, со злостью посмотрел на коротковатые со стрелками брючки. Но он забыл про осторожность — альбомчик валялся на гравии рядом с выгоревшей урной и уже оставленной кем-то бутылкой с наклейкой «Рожеве». Правда, ничего страшного не произошло, марки были засунуты в два-три ряда, и поэтому не разлетелись.
«Не разлетелись», — изумленно произнес он, сжимая поднятую с земли папку двумя руками, словно икону. Жар, в который его бросило после падения, остывал. Он заметил, что уже с минуту стоит и, позабыв обо всем на свете, читает, запоминая, одиннадцать латинских букв, размашисто намалеваных мелом по торцевой стене жилого дома. Двенадцатая буква была «наша». Буквы были разбиты на два слова, из которых ему было знакомо только одно — Black, черный. Второе он увидел впервые, и даже не знал, где поставить ударение — Sabbath.
… … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … …
… … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … … …
Разулся, розбулся… Чорт его знает, как правильно, все вокруг произносят по-разному. Он вошел в темную комнату, оставив обувь в прихожей. Сиротские ботиночки со стоптанными каблуками. Отопки — по выражению одной старухи. Ключи ему на улицу брать не разрешали — потеряет. Дверь открыл кто-то из старших, человек-кокон его кошмарных снов. Отворил дверь, и даже не осмотрев, цел ли единственный наследник, не обидели ли его вечером во дворе хулиганы, торопливо и молча упиздил в «столовую» досматривать «постановку». Эта порнография с ноздреватыми актерами и актрисами называлась «День за днем», а серий в ней было больше, чем праздников в календаре.
Такую жалкую обувь — рассуждал он, подражая монологам Тома Сойера — сердобольные мамаши из хороших домов должны показывать своим избалованным отпрыскам: «Смотри, Витольдик, в чем ходят дети бедняков! А ты еще чем-то недоволен». И тут же разъяснять капризному Витольдику, чтобы он не забился в припадке: «А знаешь, отчего этот мальчик такой отсталый? Это потому, что мама не хотела его рожать и совала себе в пузико разную гадость — гайки, булавки. Ей было жалко денег на малыша, и она сдала малютку в ин-тер-нат! Зато мы ради тебя ничего не жалеем».
Он потрогал в темноте волосы у себя на голове. Рядом с окном было светлее — с улицы светил фонарь. Какие-то полсантиметра прикрывали уши, и то уже посылают в парикмахерскую… Не «патлы», а пародия… Фильм чешских кинематографистов — остроумная пародия на американские… Дальше можно не продолжать. Дальше — целая жизнь ограничений, запретов, нормированных порций того, сего… Включая животик негритянки по имени Лола Фалана. Включа… Вместо лампочки под потолком (без плафона!) он сразу включил ламповый приемник. Глазок индикатора помутнел, налился зеленью и выпукло уставился в пустую стену, где матери годами мерещились книжные полки, о которых она мечтала. К приемнику была подсоединена уже барахлившая «Нота-М», пять катушек с записями лежали в обезображенном ацетоном письменном столе (за этот «подвиг» его еще не бросили со свету сживать), как имущество замурованного фараона. Потрепанный этот романище — «Фараон» (перевод с польского), он листал, листал — дошел до места, когда появляется жрец Херихор, расхохотался и успокоился. «Воняют» из-за стола. Испортил стол. Не успели рассрочку выплатить, а ты уже испортил. Воняют из-за своего стола. Пусть испорченый, зато на всю жизнь.
Несмотря на массивный динамик внутри, и радио, и магнитофон почему-то работали тихо. По наитию он выучился трогать отверткой какие-то непонятные контакты, они тревожно постреливали, но громкость от этого иногда увеличивалась, а с нею и недовольство…
Глаза совсем привыкли к полумраку, и он обратил внимание, что за окном действительно светлее — скудный снег лежал по веткам деревьев, как пепел, готовый осыпаться от удара пальцем. Пыль между оконных рам, черная при свете дня, теперь поблескивала, как соль. Он не заметил, когда успел приблизиться к окну, и положил на подоконник немытые руки. Приемник зловеще гудел у него за спиной.
Он не слушал короткие волны с прошлых выходных. Да и тогда обнаружил на средних одного единственного и безымянного «радиохулигана» — зато тот гонял концерты целиком, к великой радости всех, кому хорошую музыку в таком количестве больше послушать негде и не на чем.
Он остался очень доволен. «Очень доволен» — это сказано громко и соглашательски, будто на родительском собрании. Чем это он доволен? Тем, что побирается на звуковой помойке у радиолюбителей?! Доволен — ей-богу, как на собрании, у позорного, блядь, столба.
«Снег, как пепел», — сказал он вслух, любуясь дырой в проржавевшей сетке на форточке. Летом сквозь нее залетали мухи. Гастроном внизу уже час как не работал. Люди разбрелись кто куда.
«Люди разбрелись», — повторил он вслух.