случаев. И надолго ее не хватит – через несколько дней в ноге начнутся дикие боли. Без должного лечения — труба и трубадуры. Но в нашем положении, кажется, выбирать не приходится.
Напарник оживает прямо на глазах. Щеки порозовели, в глазах появился прежний блеск. Пробует ходить, пока что осторожно, не перенося всю тяжесть тела на пострадавшую ногу.
– Еще минут пять и пойдем, – как бы извиняясь, говорит Коннери. – Кости мгновенно не срастаются.
– Идем вглубь?
– Конечно. Если попытаемся прорваться тем же путем, что пришли, – он косится на вас, – вернее, которым ты меня сюда притащил, вряд ли выйдет что-то путное. Даже если и одолеем стражу, оставленную у обелиска, куда идти? Переловят нас на плато, как кроликов. Да и не для того мы дошли на самый край земли, чтобы в самом конце пути испугаться и повернуть. Нет, мы идем вперед.
Возразить нечего, доводы вполне разумны. Пока есть время, вы решаетесь сказать то, что давно уже собирались:
– Я так и не сказал тебе «спасибо». Я уже, честно говоря, попрощался с жизнью. А ты был невероятно крут, мой легендарный друг. Знаешь, пока мы с тобой сюда добирались, я, грешным делом, заподозрил, что лучшие годы твои уже позади. Что размяк старый ведьмак, потерял форму, стал слишком чувствительным и щепетильным. Ан нет. Твой сольный проход по лагерю — это было нечто. Я потрясен, без дураков. Теперь я понимаю, почему к имени Коннери часто добавляли «тот самый».
– Вижу, что произвел впечатление, – улыбается напарник. – Но мне кажется, ты путаешь причину и следствие.
Он подходит к выходу и смотрит на косматые облака. Голос его тих и задумчив.
– Сейчас ты считаешь, что легендой становятся самые лучшие воины, самые яростные берсерки и самые техничные рубаки. В твоем возрасте я тоже так думал. Наверное, это просто особенность юношеской психики такая. Хочется доблести и подвигов, хочется быть самым лучшим, и чтобы за это тебя все уважали.
Единственный человек, к кому я прислушивался тогда, был Ролштайн. Учил меня такой наставник, они с Адиром в молодости были – не разлей вода. Он не говорил мне красивых слов о чести, милосердии и терпимости. Он просто показывал, как надо жить. Мы с Рамаресом были его любимыми учениками.
Коннери косится на вас, вы пожимаете плечами:
– Да я уже догадался, что вы вместе учились, когда твоего оборотня увидел.
– Рамарес прямо бесился, у него получался белый тигр, но обычный, – воспоминания молодых лет смягчили лицо напарника, даже морщины в уголках его глаз разгладились. – А у меня саблезуб. Психовал он жутко, конечно. Но главным нашим с ним различием стало не это. Ролштайн показывал нам одно и то же. Вот только увидели мы разное.
Как кончил свои дни Рамарес – ты знаешь. Ему всегда очень хотелось уважения, он считал, что умение лихо размахивать мечом подразумевает почет со стороны окружающих. И злился, когда самые интересные контракты доставались мне.
На мечах он действительно всегда был сильнее меня. Да что там, я видел таких рубак, что ты бы не поверил. Я встречал полуэльфа, который ради смеха побрил меня мечом в шуточном поединке. Чисто выбрил, гладко, невзирая на все мои попытки защищаться. Я видел наемника, который защищал мост против полусотни солдат и убил их всех. Я разговаривал с бретером, на счету которого было полторы тысячи поединков, и все до одного он выиграл.
Но ты не слышал их имен и вряд ли когда-нибудь услышишь. Потому что добиться чего-то в жизни только этим нельзя. Умение убивать, по сути, нужно лишь для того, чтобы не убили тебя. Иначе это всего лишь кровавое неприглядное ремесло. Неприглядное – потому что свежий труп не поставишь на полку, как допустим, новый горшок.
Я стал известен после того, как смог договориться с дриадами. Ни у кого не получалось, а я договорился. Ко мне обратилась королева Срединного королевства, когда ее сестру стал преследовать по ночам Ловец Снов. Именно меня позвали провести караван через Пряную Долину, когда в ней поселился вожак оборотней.
Знаешь почему? Потому что я умел слушать. Потому что я умел поставить себя на место собеседника и понять его точку зрения. Потому что я, очень хорошо умея крутить мечом, не считал это единственно верным средством. Потому что я всегда был, как ты изволил выразиться, «чувствительным и щепетильным». Все это и сделало меня «тем самым» Коннери из Таннендока.
Бесспорно, в нашей профессии ты вообще ничего не достигнешь, если не умеешь драться, сгинешь ни за грош. Но будь ты хоть невероятным фехтовальным асом, одно лишь это не сделает тебя легендарной личностью. Голова на плечах, большое сердце и умение держать свое слово — вот что делает человека известным. Даже нет, не так. Вот что делает человека человеком.
Напарник вдруг делает паузу и смущенно кряхтит:
– Кхе-кхе… Ты не подумай, что я тут решил тебе нотации читать, как следует жить и вообще… Просто у меня нет столько времени, сколько было у моего наставника, и я вкратце вываливаю на тебя все, что лучше было бы тебе понять самому, самому пережить, испытать на своей шкуре. Дело в том, что ты очень напоминаешь мне Рамареса в молодости. Только не смейся.
Вы не смеетесь.
– У него тоже случился в молодости инцидент, напрочь рассоривший его с наставниками. Как и ты, он разочаровался в братстве ведьмаков, хотя позже и достиг в нем определенных высот. Он был всегда один. Всегда. После того, как умер Ролштайн, он так и не завел себе друзей. Любимой его шуточкой было: «Одному легче прорываться». Юношеские идеалы разрушились, рассыпались, как карточный домик. На их место пришел сарказм, потом желчь, потом злость и зависть. Я часто жалею, что был в то время в разъездах, и не смог поговорить с ним по душам. После пытался, но он уже надел маску посмеивающегося циника, и приросла она крепко, не чета твоей. А ему, возможно, очень нужно было просто поговорить. Просто поговорить, понимаешь? Пожаловаться на несправедливость, услышать, какие они все сволочи, хорошенько напиться и потравить старые байки о тех временах, когда солнце было ярче, а трава зеленее. Но для такого разговора нужен человек, которому доверяешь. У Рамареса такого человека рядом не оказалось.
И тут вы перебиваете Коннери, вас как будто прорывает. Ты что возомнил себе, старый ведьмак? Думаешь, разок спас мою шкуру и можно мне уши лечить? Ты хоть знаешь, каково это — быть подставленным на первом же задании? На первом! Вы рассказываете, зло, в красках, про свое растущее недоумение, про поединки с храмовниками и схватки с гарпиями, про тупое отчаяние при виде вымершей деревни. Как свято вы были уверены в правоте тех, кто 9 лет учил вас убивать монстров. Как шаталась земля под ногами потерявшего все ориентиры юнца. И чем больше крепла уверенность в том, что вас просто-напросто обманули, тем сильнее качало почву у вас под ногами. Как вы скрестили мечи с Рамаресом, одним из наставников Академии, каждый из которых был для вас кем-то вроде полубога. Как вы убили Рамареса. Убили Аксиона. Как пришел Ледейл и сказал: «Ну, извини, парень. Бывает. Зато ты теперь седьмой круг». Ваши слова, адресованные Коннери, полны язвительного сарказма. Ваш голос источает яд каждым обертоном. Ваши мысли кристально ясны и предельно логичны. Ваши предложения выстроены настолько безукоризненно, что вам зааплодировал бы и самый искушенный оратор. Еще бы, эту речь вы шлифовали целых три месяца, ворочаясь ночами в койке. Прокручивали в голове и повторяли раз за разом.
– И скажи на милость, как теперь можно кому-нибудь верить? Как я могу верить хоть кому-то? – вы вдруг понимаете, что стоите совсем рядом с Коннери и едва ли не брызжете ему слюной в лицо. И он слушает. Не отходит. Даже не утирается.
Вы замолкаете и отступаете назад. Все сказано. Пауза.
– Знаешь, я согласен с той шуткой, мол, 'прорываться легче', – говорит Коннери. – Одному и правда жить проще. Но долго невозможно, такой вот парадокс.
Вы молчите. Говорить совершенно не хочется. Так, должно быть, чувствует себя гадюка, опустошившая все свои ядовитые железы. Или роженица, только что разрешившаяся от бремени. Внутренняя пустота и, как ни странно, облегчение, такое сильное, что кажется, будто вот-вот взлетишь, как воздушный шарик.