мышления».

Несмотря на свою «эрудицию» (коей является чаще всего склад невостребованной, сугубо механической информации), зоил, с каким-то неожиданным простодушием, упорно не способен понять, что антифлюгерство, будучи «флюгерством наоборот», есть именно флюгерство, и ни что иное.

Необходима еще и правильная подача критического блюда. Едок, то есть читатель, должен принять априори: уж так-то, как это произвел автор, — зоил может навалять завсегда и сколько угодно, но плюс к тому — и это главное — он презентует миру некий (качественно новый) интеллектуальный припёк, который дураку-автору и не снился. Это как на аукционе: писатель говорит: пятьсот, а критик: пятьсот десять; писатель говорит: тысяча, а критик: тысяча десять.

Как это всё неинтересно. Но именно таково несменяемое меню сиротского дома, куда я вынужден буду отдать свое детище. Как мне защитить моего ребенка?

Конечно, зоил бывает иногда как-то даже простодушно обескуражен, обнаружив, например, что язык автора, коего надо бы планово посечь, подвешен совсем не слабо. Это действительно озадачивает евнуха, взращенного в пыли кабинета — и серьезно полагающего, что только его языку предназначено служить игривым лингво-синтаксическим изощрениям, — остальным же смертным сей мышечный орган отпущен исключительно для пищевых, в крайнем случае, сексуальных нужд. И вот, стало быть, зоил сталкивается с автором, у коего язык, будучи неслабо подвешен, скорее даже не висит, а стоит.

И что же? Анализирует ли зоил этот язык? Ничего похожего. У него уже давно и любовно заготовлен некий очередной «концепт», касающийся каких-нибудь подавленных эдиповых комплексов, под кои он без труда подгонит не то что твое скромное повествование, сказку «Колобок» или «Орфографический словарь русского языка», но хотя бы и набор букв в телефонном справочнике. И, казалось бы, отчего евнуху, лишенному радостей жизни, не поразвлекаться в тиши своим домашним рукоделием? Ан нет: его продукт, будучи выставленным в одном ряду между сплетнями бомонда и криминальной хроникой, бойко расходится на рынке Гастера (читателю небезынтересно узнать, что у Мухи-цокотухи, заматерелой лесбиянки, была запущенная форма фригидности), так что даже самые солидные издания, стыдливо опустив ресницы, но, продолжая ревностно служить Гастеру, знай себе выпекают эти (якобы интеллектуальные) изначально несъедобные калачи.

Так что же: именно тем-то растлителям духа я должен навсегда отдать моего ребенка?..

А за менторствующими зоилами ползет следующий эшелон паразитов. Видовое название единичной особи: Literaturovedus epicurean. О них я мысленно уже высказался раньше. И всё же есть еще одно забавное замечание, касающееся особенностей их физиологии. Их специализация, в сравнении с зоилами, является гораздо более узкой — и потому, к организму специфического для них хозяина, присасываются они крепче и глубже.

Однако — в силу именно узкой специализации, то есть невозможности смены объекта питания, Literaturovedus epicurean вынужден выбрать сей объект безошибочно, то есть с невероятной осмотрительностью — цепко, трезво, разумно — раз и на всю жизнь. Такой несменяемый объект питания, при любых обстоятельствах, как в счастливом браке, должен обладать некими стабильными, навсегда за ним закрепленными чертами, которые вызывали бы слюновыделительный интерес у любой аудитории. Желательно, чтобы эти черты были как бы ненарочито пикантны.

Я, например, знавал одного немца (мюнхенского разлива), который специализировался на теме сифилиса в русской литературе. К означенному делу он пристроился с большим толком. Это было существо с белыми глазами, розовое, очень чистое, толстое и, в свои тридцать пять, абсолютно беспомощное. Он производил впечатление человека, у которого вся тяжесть собственного опыта заключалась в аллергическом насморке, скончавшейся канарейке и украденном кошельке с десятью марками. Открывая дверь в чужом жилище, он всегда брался за ручку носовым платком, вел размеренный образ жизни, правильно комбинируя фрукты и овощи, владел автопарком, коттеджем, садиком с розочками, а также летним домиком где-то в Швейцарии. Это ж надо уметь — с комфортом пристроиться возле чужого сифилиса!

Вспоминая об этом разумном литературоведе, я вовсе не подразумеваю призыв к венерологам: «Заразись сам». Но мне кажется, что если боль одних задумана только как предмет жирования других, то эта примитивная (хотя и, безусловно, «метафизическая») схема как-то тошнотворно механистична. Песочные часы, весы, ржавые гири…

Хотя… Если чужой болевой опыт зачитывается некими высшими силами наравне с личным, то, очевидно, стороннему наблюдателю крайне трудно отказываться от таких соблазнительных льгот. Да и глупо… Я как-то присутствовал на лекции по фармакологии, касающейся обезболивающих средств. «Какая боль, на ваш взгляд, самая легкая из существующих?» — таков был вопрос профессора к аудитории. «Головная!» — вразнобой загалдели студенты. — «Мышечная!!» — «Сухожильная!!!» — «Родовая!» Профессор дал им нагорланиться вдоволь и выдержал должную паузу. «Чужая, — ответствовал он затем, деловито протирая очки. — Чужая, коллеги, чужая…»

Впрочем, можно представить и такую ситуацию, когда, скажем, у изучателя, как оперативного, так и долговременного, пойдет полоса следующих событий: жена, которую он подозревал во всех тяжких, окажется верна, оболтус-сын поступит в университет, банк предоставит выгодный заём, сосед за стеной перестанет врубать музыку в два часа ночи, опухоль у тещи окажется доброкачественной, выведутся мыши на кухне, вылечится герпес на губе, и, главное, накануне он съест что-нибудь исключительно то. В таком случае, то есть при наличии всех перечисленных компонентов, его реакция на мой Трактат будет, вне всяких сомнений, «объективно доброжелательной».

Так что Трактат мой на первых порах не пропадет, имя мое, возможно, окажется в какой-нибудь энциклопедии… Но что будет со мной самим? А ровным счетом ничего нового.

Всё так же придется мне подворовывать бутылку кефира или пакетик пшена, всё так же буду, не спавши ночей, лихорадочно покрывать бумагу кириллицей и латиницей, то есть длить и длить, из последних сил, этот безостановочный репортаж с петлей на шее, всё так же буду выслушивать отказы одолжить мне «некоторую сумму денег» (и правильно), всё так же буду вынужденно внимать советам доброхотов («надо работать, а писать в свободное от работы время»), потом перееду снимать комнату в коммуналке, но так же будет орать на меня владелец комнаты, как орал владелец квартиры, — ну, это пока я еще смогу комнату эту снимать. А потом? Суп с котом. (Возможно, в самом прямом смысле.) Так что… Допустим, как поэт я не умру, зато как человек я умираю. Но ведь это уже было у Г. И.? Правильно, правильно…

Меня, как писали встарь, это продолжает «живо волновать», хотя и не с позиций личного самосохранения, как можно подумать, потому что жизнь я люблю мало. Мне активно не нравится — как антиэстетическое явление, проще говоря, уродство, скука и банальнейшее дурновкусье, — когда еще одному писаке навязана роль «жить, страдая, и умереть в нищете». Конечно, в нищете умирает не только писака. Но именно писаке, то есть художнику, это словно назначено по его роли, как генералу положено быть «бравым», торговке — «грубой», а парижаночке — «хрупкой и фривольной». И во мне всё бунтует против этой косной драматургии, шаблонной режиссуры, мертвого театра!

Есть такое распространенное мнение, что «поэт должен жить, как все». Эпидемически стойкое прекраснодушие. На мой взгляд, единственное, что поэт должен делать — это быть поэтом. И мне кажется, в подлунном мире — тотальные механизмы которого жестко и на редкость слаженно работают против поэта — это более чем достаточная задача.

Кроме того, меня смущает определение «все». Даже я, «законченный мизантроп», — я отнюдь не считаю, что существуют «все». Но если даже предположить, что «все» действительно существуют, то, чтобы поэт стал, «как все», то есть для достижения искомого равенства, необходимо соблюсти хотя бы одно из двух нижеследующих условий:

1. либо поэт должен ничего не писать и, главное, не чувствовать («как все»);

2. либо «все» должны поголовно писать и, главное, чувствовать (как поэт).

Иначе — в чем логика?

Слова, слова. Я слезаю с подоконника, беру свой Трактат, потом, немного подумав, прихватываю в углу то, что осталось от зонтика, безучастно прохожу по коридору… Затем: разбрасываю листы Трактата внутри ванной, прямо по пеплу предыдущего аутодафе, и, быстро облив остатками спирта, поджигаю.

Вы читаете Ланч
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату