половиной часа раньше, чем обещала (а она всегда опаздывала как минимум минут на двадцать), войдет в стеклянную дверь чуть наискосок от меня. Наконец она и в самом деле появилась и с полуобиженной улыбкой приблизилась к моему столику. Я неуклюже поднялся, пригласил ее сесть, сел сам и после этого совершенно не знал, чем ее занять. Удача, которая на миг выпала нам вчера вечером, снова неумолимо нас покинула, и для Ами положение было явно столь же неприятным, как и для меня. Она взяла газету, которую я просматривал, читая лишь заголовки, и погрузилась в нее, сказав лишь: «Доброе утро, как дела?» Повисла тоскливая тишина, которую еще более подчеркивали гул голосов и облако табачного дыма; время вновь потянулось бесконечной резиновой лентой, которая дрожала от каждого движения и еще больше, чем прежде, надрывала мои нервы. Наконец я нашел фразу, что хоть ненадолго смогла разорвать заколдованный круг, в котором мы оказались. Я сказал:
— Хорошо, что я уже сейчас встретил тебя, ты ведь обещала прийти в два.
Ами на миг оторвала голову от газеты, но не подняла глаз:
— Может, ты ждал кого-то другого? Тогда я могу и уйти. — Но она не сделала ни малейшего движения, чтобы осуществить свою угрозу, а так и продолжала сидеть, склонившись над газетой, с чашкой остывшего кофе перед собой. Немного погодя она добавила: — Я пришла не за тем, чтобы долго рассиживаться, — я себя сегодня не очень хорошо чувствую. — И, бросив развернутую газету на соседний стул, почти попросила: — Что-то я сегодня необыкновенно устала, не мог бы ты проводить меня домой?
Я удивился, смутился этой внезапной перемене и изобразил изумленный и отчасти язвительный поклон:
— Весьма польщен. Хочешь, чтобы мы отправились немедленно?
Она отстраненно улыбнулась мне и, казалось, задумалась о чем-то — занятие, которое ей совсем не подходило: от этого лицо ее делалось на пять лет старше, а она и так выглядела взрослее своих двадцати двух.
— Я бы охотно сходил вечером в кинематограф, если ты к тому времени почувствуешь себя лучше. Мы уже давно там не бывали. А ведь прежде частенько туда хаживали.
Время немного сжалось и уже не действовало мне на нервы с такой силой. Я вспомнил киносеанс, на котором мы с Ами были прошлой зимой: сентиментальная американская фильма с Полой Негри, усталое потрепанное лицо актрисы на множестве крупных планов, примитивный сюжет — что-то о ребенке, лишившемся матери. Я тогда еще не научился ценить незамысловатые законы создания американских картин: ни в коем случае не уводить далеко вглубь, а лишь дать зрителю возможность убить два вечерних часа, после чего без следа улетучиться из сознания — принцип столь же приемлемый, как и противоположный ему, немецкий, когда фильмы призваны вызывать кошмары и пробуждать садистские наклонности. Как ни старался, я не мог разделить восхищения Ами этими движущимися декорациями и завел с ней педагогико-эстетическую беседу, которую она силилась понять: необычные выражения льстили ей, но она совершенно не могла их уяснить, поскольку это было выше ее разумения. Декорации представляли для нее единственную реальность, и она была не в состоянии проникнуть за их поверхность. Впрочем, считать это недостатком было бы несправедливо: Ами воспринимала реальность декораций намного непосредственнее, чем я — реальную жизнь, что, несомненно, было следствием ее способности в них растворяться. Я вспоминаю ту трогательную понятливую мину, с какой Ами выслушала мою речь, время от времени прерывая ее старательными кивками: конечно, естественно, само собой разумеется. Мне с самого начала было ясно, что она ничегошеньки не понимает, но выражение ее лица завораживало меня, и, пока мы спускались к остановке трамвая, я продолжал свои (в высшей степени теоретические) нападки на американские фильмы. Поднимаясь в вагон, Ами подала мне руку, и на лице ее появилось торжественное серьезное выражение.
— В следующий раз мы пойдем на немецкую фильму, — пообещала она. — Я тоже считаю, что сегодняшняя — чепуха.
Мной овладело непреодолимое желание рассмеяться ей в лицо или обнять прямо посреди площади Студентхюс, но я не успел решить, что предпочесть. Трамвай с грохотом двинулся дальше, подпрыгивая на стрелках, а я так и остался на остановке с ощущением безнадежности и восторга, оттого что у меня такая девушка, как Ами.
Возможно, она тоже вспомнила тот вечер, свои мысли и выражение лица, когда сидела в трамвае, попрощавшись со мной. Я остался стоять на площади Студентхюс, а ее вагон поскользил к Тёлё. Вот и теперь Ами сидела напротив меня, небрежно или устало откинувшись на спинку стула, и на лице ее было выражение, схожее с тем, которое я заметил у нее в тот вечер и которое, возможно, как раз объясняло, почему та бездушная шаблонная фильма вдруг ожила у меня перед глазами. Мы посмотрели друг на друга, и по крайней мере у меня возникло ощущение, будто мы, не сговариваясь, подумали об одном и том же, а по лицу Ами, на несколько мгновений разгладив особенно заметные в то утро морщинки на лбу, проскользнула тонкая робкая улыбка, вызванная этим воспоминанием.
— Это было бы замечательно! — подхватил я, на этот раз совершенно искренне. — Дай-ка посмотреть, — я взял газету, — что там за фильмы показывают. — Ами было придвинулась ко мне, но поневоле снова отклонилась назад, оставив вокруг меня запах своих волос: в газете не нашлось ни одного объявления о картинах. — Я все разузнаю, когда приду домой, — пообещал я.
Она кивнула:
— Выясни и позвони ближе к вечеру, чтобы я знала, в какой кинематограф мы пойдем. Хотя, — тут на ее лице снова появилось выражение муки, — не уверена, что у меня хватит на это сил.
— Глупости, — убежденно возразил я, — это лишь последствия вчерашнего.
Я ничуть не беспокоился об Ами: мне и самому нездоровилось, ничего удивительного, что и она испытывала то же самое с похмелья.
13
Я отвез Ами домой на таксомоторе. Верх у него был закрыт, и салон почти сразу наполнился запахом ее волос. Это был не столько аромат духов, сколько нечто другое — сонное и странное, так иногда пахнут увядшие листья. Этот запах окутывал меня, пока я в одиночестве ехал домой в безмятежном умиротворении, которое породило успокаивающую уверенность, что вечером я снова встречу Ами и проведу несколько часов, ощущая, как ее плащ слегка касается моего. Не стану утверждать, что эта перспектива так уж меня радовала. У меня не было никакой охоты в тот день идти в кинематограф, и я больше думал о том, что могло произойти потом: прогулка до дома, может быть, небольшая беседа у нее на диване. Собственно говоря, даже эти картины я представлял себе лишь теоретически: я слишком устал и еще не оправился после вчерашнего, чтобы украшать эти видения более реальными деталями, и ограничивался самыми общими чертами — ваза с цветами на столе подле дивана и голубоватое шелковое платье Ами, стекающее до пола и охлаждающее мою разгоряченную голову. В этой картине почти не было эротики, а то немногое, что, возможно, в ней содержалось, было преображено моим стремлением придать всему некий эстетический успокаивающий облик, которым мой медленно работавший мозг мог бы насладиться. Так человек, совершивший долгое путешествие и вернувшийся домой запыленным и усталым, прежде чем лечь в постель, принимает ванну, чтобы сильнее почувствовать наслаждение от долгожданного отдыха.
И как порой некое на первый взгляд совершенно постороннее событие меняет образ мыслей или настроение, так этот запах увядающих листьев, исходивший от волос Ами и наполнявший душный салон, пока я ехал домой, успокоил мои до предела натянутые нервы и позволил мне вообразить картину столь идиллическую и бессмысленную, что я вмиг сделался довольным и счастливым и, не будь поездка такой короткой, наверняка бы заснул прямо в автомобиле. Вернувшись домой, я рухнул на кровать и провел остаток дня в блаженно-идиотском настроении, с которым с трудом смог разделаться, чтобы вернуться к действительности и добраться до телефона, когда настала пора звонить Ами и договариваться о месте встречи. Ами ответила не сразу, и ее слова в первый момент показались мне столь абсурдными, что ей пришлось повторить фразу, чтобы я понял: она чувствует себя очень плохо и не может выйти из дома, а вместо этого просит меня прийти к ней и составить ей компанию.