молнии. Он покорно склонялся поцеловать ее, что она, немного пококетничав, в конце концов ему позволяла.
Писатель не раз просил Ами подарить ему фотографию или хотя бы одолжить на время, чтобы сделать с нее копию, но она всегда откладывала это, и лишь после ее смерти он просто пошел и забрал карточку. Какое-то время фотография стояла у него на столе, потом он убрал ее, потому что, пока писал этот портрет, хотел видеть Ами перед собой такой, какой знал. Но теперь, когда работа была почти завершена и снимок уже больше ничего не мог рассказать, писатель сознавал, что ему не удалось передать всего, что хотелось запечатлеть. Некоторые черты Ами остались незаметны на снимке, черты, которые она не хотела или не могла проявлять на публике, но которые в минуты, когда на нее никто не смотрел, вдруг проступали — неведомые прежде — и полностью меняли ее лицо.
Чаще всего это случалось при знакомстве с человеком, не принадлежавшим к ее кругу, а потому казавшимся новым и неожиданным. В первые минуты Ами часто теряла столь восхищавшую в ней невозмутимость, и, пока ее взгляд с любопытством ощупывал новичка, на ее лице отражалось что-то наивное и неописуемо притягательное. Писатель в такие минуты обычно чувствовал себя посторонним, и ему ничего не оставалось, как сесть в сторонке и наблюдать. Он пытался скрыть свою ревность, отвечал на все вежливой улыбкой, но получал в ответ лишь редкие раздраженные взгляды, которые, к его досаде, становились вновь дружелюбными, едва их переводили на новичка, который, пусть всего на несколько минут, сумел занять внимание Ами. Постепенно писатель привык к этому и даже находил удовольствие в подобных ситуациях, прежде всего потому, что знал наверняка: любопытство вскоре будет удовлетворено и лицо девушки вновь приобретет немного усталое спокойное выражение, служившее подтверждением того, что она принадлежит именно ему. Поэтому он со временем научился терпеливо сидеть в сторонке и смотреть на Ами как на совершенно постороннюю женщину, сознавая, что та вскоре уйдет, но прежде способна открыть ему нечто новое и любопытное. В таких случаях он имел обыкновение глядеть на нее слегка прищурясь, отчего знакомые черты расплывались и нечеткий образ, отражавшийся на сетчатке, посылал его воображению свободные импульсы, побуждая дополнить его чертами, которых, возможно, в реальности и не существовало. Порой писатель забывал, кто сидит перед ним, а из дальних уголков сознания всплывали забытые видения, и вдруг, вызванные вибрациями голоса Ами или локоном, который как-то по-особому играл у ее щеки, вставали как живые перед его взором.
В подобных обстоятельствах писатель всегда совершал непростительную ошибку, которую Ами считала почти преступлением: он становился рассеян и абсолютно невозможен в общении. Но, пусть она и не обращала на него внимания, постепенно его отсутствующее выражение лица начинало ее раздражать, и тогда она могла напуститься на него, чтобы вернуть к жизни и разделаться с его застывшей, отрешенной позой, за которой он прятался от действительности. Тогда писатель покорно признавал свою вину и старался вернуться к реальности, что, впрочем, никогда полностью ему не удавалось. За время его отсутствия остальное общество успевало уйти далеко вперед, он чувствовал себя отставшим и не мог, как другие, поддержать разговор, поскольку то, о чем шла речь сейчас, было для них связано с тем, о чем говорилось прежде, а он этого не слышал. Тогда писатель застывал еще больше, и после нескольких минут отчаянного напряжения на лице его появлялась полуулыбка, которая должна была бы выражать любезность, но на самом деле выглядела вымученной и жалкой, и он вновь погружался в дремотное состояние, до тех пор пока гневный взор Ами не заставлял его снова всплывать на поверхность и сонным взглядом всматриваться в окружающую реальность. Поэтому он не мог не ревновать. Это была беспомощная тайная ревность, она лишь увеличивала его пассивность и делала ее непреодолимой. Конечно, писатель пытался внушить себе, что у него нет никаких оснований и что ему уже досталась своя доля любопытных заинтересованных взглядов Ами, пока он был для нее в новинку. Он даже получил их и авансом, еще до того, как познакомился с ней. Это случилось теплым утром в конце апреля, он сидел за столиком в пустом кафе, а она — в нескольких шагах от него у окна. Солнечный свет струился по залу толстыми тягучими лучами, которые, казалось, стеснялись своего бесцеремонного любопытства. Ами прятала лицо в тени и, читая журнал, то и дело раздраженно встряхивала локонами. Писатель с вялым интересом разглядывал профиль девушки и фантазировал, кто она такая, сочиняя вполне банальную и совершенно неправдоподобную историю, в которой благородно отводил себе роль героя. Поначалу он занялся этим от нечего делать; раскрытая газета все еще оставалась у него в руках, хотя и была явно бессмысленна в густом солнечном свете, широкими потоками вливавшемся в окно, но постепенно эта затея увлекла его, фантомы, порожденные фантазией, на глазах становились все реальнее, и в конце концов он почти уверился, что Ами вот-вот подаст ему знак подойти к ее столику и познакомиться с ней. Затем она поведает ему длинную сентиментальную историю, и без того ему отлично известную, и попросит помочь выпутаться из затруднительного положения, из которого только он знает выход. Тут возникало одно малоприятное обстоятельство; а хватит ли у него денег заплатить за нее по счету, поскольку то затруднение, из которого он должен был освободить ее, предполагало, вопреки всем романтическим представлениям, весьма щедрый жест с его стороны, что сразу бы представило его в совершенно ином свете. Писатель торопливо пошарил в кармане, звякнули монеты, Ами подняла голову от журнала и повернулась к нему. Он был удостоен долгого изучающего взгляда и начала полуулыбки и спохватился, что уже довольно давно сидит и разглядывает Ами. Это открытие отрезвило его, как холодный душ, и в самую последнюю минуту пробудило от грез, а ведь он уже было отложил газету и как раз намеревался подняться и подойти к девушке, отчего ее усталая улыбка сменилась довольным взглядом и едва заметным пожатием плеч.
Писатель вновь смущенно взял газету и послал в сторону Ами густое облако табачного дыма, но оно, впрочем, так и не достигло цели, столкнулось со столбом солнечного света и развеялось в пыль. Ами беспокойно пошевелилась, достала из сумочки зеркальце, взбила волосы и затем снова обернулась к нему, словно спрашивала, как ему нравится результат. Он должен был изобразить полнейшее одобрение. На этот раз ее взгляд задержался на нем уже без всякой полуулыбки, а потом усилием воли Ами заставила его потухнуть и вновь склонилась над журналом, так низко, что невозможно было заподозрить, будто она и в самом деле читала.
Последовала напряженная бесконечность, во время которой писатель совершенно напрасно шелестел газетой, а девушка не решалась ни на сантиметр поднять голову. В его мозгу рождались самые головокружительные фантазии, он чувствовал, как внутри него, сменяя друг друга, то вырастали, то стихали волны радости и разочарования, затем все улеглось, но он продолжал прислушиваться к какому-то движению внутри себя. Казалось, что взгляды, с треском летавшие между писателем и Ами, вдруг разом высвободили весь запас энергии, который до того по капле просачивался между порожденными его воображением неуклюжими фантомами, державшими его в своей власти всего несколько минут назад, и это привело к водовороту страстей, слишком мощному, чтобы быстро иссякнуть. Писатель почувствовал, что его грубо вернули к действительности, и теперь, возможно в качестве компенсации за прежде скованную внутреннюю энергию, от него требовали поступков. Он позвал официантку и расплатился. Ступая с особой осторожностью, он вышел из зала в полной уверенности, что Ами заметит его уход, но в дверях снова почувствовал на своей спине жар ее взгляда и поспешно обернулся, забыв ту чинную позу, которая должна была прикрывать его отход. На этот раз они долго смотрели друг другу в глаза, кажется, он вопросительно склонил голову, но она не пожелала этого заметить, и дверь за ним закрылась. Он стоял в фойе, ощущая легкое головокружение и готовясь взять пальто и выйти на улицу.
С того самого дня началось его долгое знакомство с Ами.
17
Вполне возможно, что фотография, которую писатель опять вынул из ящика и поставил на письменный стол, была сделана как раз в то время, когда он впервые увидел Ами. Много позже — почти два года спустя, — когда он познакомился с ней ближе и смог лучше изучить, ему показалось, что впечатление, вынесенное им из того залитого солнцем кафе, не имело ничего общего с оригиналом, кроме некоторого внешнего портретного сходства, весьма условного, поскольку относилось оно лишь к облику Ами, а не к поступкам и манерам. Нельзя отрицать, что он испытал некоторое разочарование от этого сравнения, хотя