возбуждения.
День складывался очень удачно. Диана была приятно удивлена, а мальчики завизжали от радости, увидев, что Джеймс приготовил им пару артиллерийских кителей по их размеру, по паре брюк защитного цвета и два берета. А затем Джеймс, окруженный в глазах мальчиков ореолом героя, повел их, облачившихся в свои мундирчики, в сопровождении матери, одетой для верховой езды в брюки-галифе, высокие башмаки, бледно-розовую рубашку и камзол, показывать казармы.
Им продемонстрировали разнообразный военный транспорт, пушки и — гвоздь программы! — позволили даже залезть в танк. Потом их провели по офицерским квартирам, угостили апельсиновым соком в офицерской столовой и представили нескольким солдатам, находившимся при исполнении служебных обязанностей. Рассмотрев и пощупав все, что только можно было, мальчики смогли почувствовать вкус реальной армейской жизни.
Диана словно витала в счастливом тумане. Ее переполняла благодарность Джеймсу за то, что он так заботливо все устроил, все продумал, предпринял столько хлопот, чтобы порадовать ее сыновей. Он понимал, что, радуя их, он радует ее, и это глубоко ее трогало. Ей нравилось смотреть на него в форме, легко исполняющего роль радушного, но сдержанного и серьезного хозяина. При мысли, что скоро хозяин сегодняшнего дня сожмет ее в своих объятиях, сердце ее сжималось от сладкого предвкушения, пробуждая в ней женщину. Каждый раз, когда они виделись на людях, ее с новой силой охватывало это волшебное, чарующее состояние, и подчас она опасалась, что, если он не приблизится к ней сейчас и немедленно, что-то внутри оборвется, не выдержит напряжения.
Сила взаимного притяжения возрастала прямо пропорционально преградам, встающим на их пути. То, что они не могли встречаться каждый день и им приходилось скрывать свои душевные порывы за холодными, светскими, пустыми разговорами, означало, что когда они оказывались в безопасности, в гостиной Кенсингтонского дворца, то освобождались от всех оков. Их чувства накапливали неимоверную энергию именно потому, что им приходилось их все время сдерживать, с натянутыми как струны нервами и болезненно обостренными слухом и зрением.
Джеймс так чутко относился к Диане, что подмечал мельчайшие колебания в ее настроении. И все чаще его огорчала беглая тень печали, мелькавшая в ее взгляде и отзывавшаяся неприятным холодком в его сердце. В те вечера, которые они проводили вместе, и часто в телефонных разговорах Диана постепенно открывала ему всю глубину своего несчастья.
Ей двадцать шесть лет, и она заточена в темнице брака без любви. Губительней всего, говорила она Джеймсу, действует на нее отчаянное одиночество: она чувствовала, что не может поведать друзьям всей правды, потому что они сами желают верить в ее счастливую, похожую на волшебную сказку брачную жизнь. Поддерживать этот миф, казаться такой, какой ее хотят видеть, всего мучительней и тяжелей. Это ее выхолащивает и опустошает. Временами, говорила она, ей кажется, что у нее нет больше сил — или даже желания — бороться за жизнь.
В такие минуты Джеймс окружал ее заботой и вниманием и убеждал в том, что ей дано слишком многое, чтобы от этого отказываться: она очаровательная молодая женщина, замечательная мать и настоящее благо для своей страны. Что бы там ни говорили во дворце, ей достаточно посмотреть на лица тех, кто приходит, чтобы только один разок взглянуть на нее, на то, как больные приподнимаются со своих коек навстречу ей, мгновенно забыв о своих страданиях, когда она входит в госпитальные палаты, находящиеся под ее опекой, чтобы понять, как важно ее дело и как высоко оно ценится. Она — национальное достояние, говорил Джеймс, и он любит ее.
Оставаясь наедине, он размышлял об этих бесплотных призраках прежней неуверенности в себе, так пугавших ее, разрушающих ее представление о себе, и пытался разобраться, откуда они берутся, почему до сих пор посещают ее, разъедая душу. Он никак не мог понять резких смен ее настроения: как на нее, такую счастливую и спокойную, пока он был с ней рядом, вдруг, когда ему наступала пора уходить, накатывалась волна неоправданной мрачности, грозящей увлечь ее в пучину отчаяния.
Когда они оставались одни, Диана чувствовала себя в такой безопасности, такой защищенной, такой убаюканной, как еще никогда в жизни. Поручив свои физические и нравственные нужды столь нежному и предупредительному человеку, она вновь обретала ощущение своей значимости, веру в себя, которую, как ей казалось, она уже навсегда утратила. Рядом с Джеймсом она чувствовала себя так, словно вернулась домой, не в смысле физического места обитания, а в смысле уютного уголка души, где она была освобождена от пут дворцовых традиций и публичных обязанностей, где могла быть сама собой. Это было место, где она ощущала чистое, естественное биение жизни, чувствовала себя, по крайней мере, в душевном покое и здравии.
И ей хотелось сохранить этот уголок души чистым и неоскверненным ее мрачными тайнами. И потому она решила пойти на риск и рассказать ему всю правду. Если она поведает ему самую нелицеприятную правду, все сразу станет ясно. И если это оттолкнет его, если это вызовет его неприязнь, значит, он такой же, как и все, и оправдаются ее давние подозрения, что ее нельзя полюбить и она никогда не будет счастлива.
И все же, бросая вызов судьбе, рискуя навсегда потерять его, она вместе с тем взывала о помощи. Вернее, этим поступком она как бы признавала, что впервые встретила человека, достойного знать правду, что обнаружились в ее жизни обстоятельства, ради которых стоило жить.
Итак, низко опустив голову, медленно и с трудом выговаривая слова, Диана поведала Джеймсу, что она серьезно больна, что у нее булимия. В первый момент ее слова не произвели на Джеймса никакого впечатления. Джеймс никогда не слыхал о такой болезни и не представлял себе даже, что это такое.
Не жалея себя, во всех мелочах она выложила нелицеприятную правду вперемешку со слезами. Она рассказала ему, что накануне свадьбы она была в таком взвинченном состоянии, чувствовала себя такой потерянной, такой одинокой и нелюбимой — вернее сказать, недостойной любви, — что после еды ей становилось плохо. Ее тошнило, и тогда становилось немного легче. А ночью, в одиночестве, когда никто не видит, она способна была поедать без разбору все подряд, не жуя и не останавливаясь, пока не очистит весь стол, и тут же ей нужно было как можно скорее от всего избавиться.
Слушая ее отчаянную исповедь, Джеймс испытывал брезгливый ужас. Никогда не слышавший ни о чем подобном, он не мог вместить этого в своем сознании и был неприятно поражен. При его умении подавлять плотские потребности, при его простом и здоровом отношении к пище, он не мог понять такого неумения владеть собой, такой явной избалованности.
Но он сделал над собой усилие, чтобы ни одним мускулом на лице не выдать своих ощущений. Он знал, что она нуждается в помощи и поддержке, и нуждается именно сейчас, а не когда-нибудь потом, когда у него будет время совладать со своими эмоциями. И он обнял и поцеловал ее.
Он словно вкладывал в поцелуй целительную силу, подкрепляя его утешительными словами, что, мол, все в порядке и ничто на свете не может оттолкнуть его от нее, что он любит ее не только за ее силу, но и за ее слабости и что вместе они сумеют побороть ее недуг.
Диана приклонила голову к нему на грудь и зарыдала, и в ее рыдании было столько муки, рвущейся из самой глубины ее души, что Джеймсу показалось, что никогда еще ему не приходилось слышать столь мучительного, горестного стона. От близости такого глубокого отчаяния и неизбывного горя ему становилось страшно, но он крепко сжимал ее в своих объятиях.
«Поплачь, дорогая, — сказал он, — поплачь». И она плакала с облегчением и одновременно со страхом, что никогда не будет здоровой, что пища будет ей вечной мукой и искушением, что ей суждено всегда смотреть на накрытый стол с жадностью и завистью, что она никогда не сможет обращаться с едой так же спокойно и просто, как все остальные, и, не смея приблизиться из опасения, что потеряет контроль и самообладание в присутствии гостей, принуждена будет утешать себя, что ее час настанет, когда они все разойдутся.
Она плакала от страха, что ее никто никогда не поймет, и от облегчения, что наконец нашелся человек, которому это небезразлично. И облегчение, что есть человек, который подаст ей руку, несмотря на открывшуюся правду, брало верх. Удивительно, что в противоположность Чарльзу, который с гримасой отвращения дразнил ее за столом, Джеймс не отвернулся от нее.
Конечно, Джеймс не мог вообразить себе эмоциональную и физическую боль, которую испытывает Диана, не мог понять непреодолимую, затмевающую разум потребность в еде, потребность в поглощении пищи в любом порядке, в любом виде, в любое время. Потребность, граничащую со страстью. Диана не