обелисками или простой могильной насыпи. Здесь лежат незаметные герои, защитившие нашу землю родную, до конца выполнившие свой сыновний долг перед Отчизной. Слава им бессмертная!
На земле Польши
Вечером 28 июля наша дивизия переправилась через пограничную реку Западный Буг. Бойцы уже успели врыть на том берегу пестрый пограничный столб. На нем отчетливо видны надписи: «СССР» — «Польша».
Мы на польской земле. Гитлеровцы с упорством обреченных цепляются за каждый хуторок, каждую деревушку, каждый городишко. Оставленные села превращены в пепелища, на месте каменных домов — груды развалин.
У наших солдатских кухонь выстраиваются длинные очереди детей и женщин. У них исхудалые, землистые лица, голодный блеск в глазах. Детские ручонки торопливо протягивают повару миску или кружку.
В одном из польских хуторов с нами встретился пожилой мужчина. У него пышные седые усы, бодрый взгляд, каждый его жест, каждый шаг выдает армейскую выправку. Зовут его Юзеф Кошаник. Он бывший унтер-офицер царской армии, участник первой империалистической войны.
Кошаник подошел к ротным повозкам. Старшина поднес ему стопку водки. Тот расправил серебристые усы, ухмыльнулся:
— Давно хотел я своими глазами посмотреть, каковы они теперь, русские офицеры, — сказал он. — Вот и довелось встретить.
А вот еще один эпизод. В полдень пришли мы в небольшой польский хутор. В центре его, под ветвистым тополем со срезанной снарядом верхушкой, могильный холмик, сплошь покрытый венками из живых, еще не увядших цветов. Две русоволосые девочки в коротких белых платьицах принесли еще корзину цветов. Рядом с могилой сидела морщинистая женщина в черном платке.
Мы остановились, сняли пилотки:
— Кто здесь похоронен, мамаша?
Женщина смахнула рукой слезу. Из-под платка глянули добрые усталые глаза.
— Хлопцы ваши загибли. — Голос у старушки мягкий и певучий. — Вчера это было. Большой бой начался. Нияк не думали живыми быть. Я с внучками, — она указала на девочек в белых платьицах, — в погребе хоронилась. Ох и страху богато натерпелись. Земля гудом гудела. Сижу, а сама все молитвенник читаю. И вдруг як горохом сверху посыпало. Потом стихло все. Чую, кто-то осторожно стал спускаться в погреб. Сижу ни жива ни мертва. Притаились мы, ждем! А рядом голос родной, русский: «Не бойтесь, выходите! Прогнали немца».
Распахнула я дверь и сама своим очам не верю: стоит на ступеньках русский офицер в погонах, автомат в руках держит, улыбается. «Дзень добри», — говорит он. Остолбенела я от радости, а у самой слезы по щекам катятся и язык во рту як присох. Кинулась я ему на грудь, обняла.
Поднялись наверх. Дивлюсь я: не успели фашисты сжечь наш фольварк. И дом мой целехонький стоит. Поклонилась я тому офицеру и солдатам и говорю: «Дзенькую вам, что от огня спасли фольварк. Нияк не забудем вас!»
А офицер вдруг грустный стал. Отвел меня в сторонку и указал на убитых. Лежали они рядышком.
Сколько их было! А офицер и говорит: «Вот, мамаша, кто жизнь свою отдал за ваш хутор...»
Осторожно откинула я плащ. Лежат они совсем младенькие. Заплакала я, сыночка своего вспомнила — отца этих девочек. Его еще в первый год войны фашисты замордовали.
Тут же, под тополем, вырыли братскую могилу и погребли в ней хлопцев ваших. Народу богато собралось. Салют из ружей был...
Старушка умолкла и натруженными пальцами стала доплетать венок.
Я часто думал тогда: кончится война — и будет воздвигнут памятник в честь нашей победы. На гранитном пьедестале скульпторы установят статую бойца. И куда бы ты ни шел, с какой бы стороны ни смотрел на памятник, отовсюду тебе будут видны золотом горящие слова: «Советскому воину- освободителю». И этот памятник будет самым высочайшим из всех постаментов, установленных когда-либо на земле!
На фронтовых дорогах Польши гуляют столбы песчаной пыли. Пыль проникает всюду: забивается в рот, хрустит на зубах, густым слоем покрывает шинели, гимнастерки.
На передовой неспокойно. Немцы нервничают. Злобно верещат над головой мины. Сидя в траншее, Давыдин ворчит:
— Ишь холера, опять заныла. — Потом поворачивается ко мне: — Фрицы, паря, вроде осенних мух. Конец свой чуют. Вот и кусаются перед смертью. — Попыхивая цигаркой, он откровенно признается: — В каких только переплетах не приходилось бывать в эту войну! Ко всему, кажется, уже привык. А вот к минам — ну никак не могу! Воет она, окаянная, а у меня нутро переворачивается.
Лухачев сочувственно качает головой и, как гадалка, предсказывает:
— Примета плохая. Неспроста от мин хоронишься. Значит, чует сердце, что в ней-то и таится твоя судьба.
— Не каркай! — сердито перебивает Давыдин. — Примета плохая! Скажешь тоже. Просто не принимает душа этих проклятых душегубок.
Борис не выдерживает своей роли предсказателя и прыскает со смеху.
Давыдин в сердцах сплевывает, поняв, что его разыграли.
В то утро гвардейцы вели бой за какой-то польский хутор. Гитлеровцы здорово огрызались. Но наши артиллеристы таким плотным огоньком попотчевали их, что те предпочли, не задерживаясь, отступить.
И вот мы на улицах хутора. Домики покалечены снарядами, зияют воронки, видны отпечатки гусениц танков. Я иду последним. Вдруг до меня доносится отчаянный крик:
— Берегись! Танк!
Мои товарищи уже успели забежать во двор соседнего дома. Они машут руками, показывают на угол избы.
Слышу угрожающий рев мотора. Близко. Совсем рядом. Мысль срабатывает молниеносно. Надо во что бы то ни стало успеть переползти улицу, добраться до калитки. Метров десять отделяет меня от нее. Пополз. Руки и ноги скользят по зыбкому песку. Только бы успеть! Успеть! Наконец делаю последнее усилие и перекатываюсь во двор. В ту же секунду, окутанный клубами песка и пыли, мимо дома прогрохотал танк с черно-белым крестом на борту. Вот она, смертушка. Опять меня обошла, только студеным ветром от нее потянуло.
Подбежал Давыдин:
— Живы! А мы думали, что из вас отбивная получилась.
Вчетвером побежали на окраину хутора.
— Вж-вж-вж! — противно пропели пули. Кто-то строчил из автомата. Завернули за угол избы: из окна полуразрушенного домишки медленно ползли клочья голубоватого дыма. Так вот он где, чертов фашист!
Мы осторожно стали подползать к домишку. Автоматчик неистовствовал. Огненный веер пуль судорожно резал воздух. Нет, в лоб его не возьмешь!
Давыдин, нагнувшись, зашептал:
— Разрешите! Я в обход, к самой двери.
Распластавшись на земле, Леша скрытно пополз. Затем, поднявшись во весь рост, одним прыжком вскочил на крыльцо и распахнул дверь. Мы ворвались в избу. Рыжеволосый фашист-подросток, бросив автомат, забился в угол и смотрел злыми глазами, словно затравленный звереныш.
Ребята окружили его:
— До последнего патрона отстреливался, гад!