говорить не хотелось. Пошла по кругу баклажка с медом. И жить вроде стало веселее. Хотя и не сильно.
— Эх, бабу бы… под бочок… для тепла…
— Так чем тебе та нехороша? — один из стражников, хмыкнув, кивнул на неструганый сосновый гроб.
— Тю, — второй завертел шеей в железном ожерелье, тревожно перекрестился. — Не говори так. Грех.
— А чего? И жила не славно, и померла нехорошо. А! Шучу я, — первый подмигнул. — Ты что, не понял? Да не боись, покойники не встают.
Самый старший из стражников, сидящий на отшибе, как корову за вымя, подергал себя за седые длинные усы. Протянул рассудительно:
— Всяко бывает…
— Так дон Ивар святой, — возразил веселый, — а это — ведьма.
— То-то и оно… Как с сестрой не повезет — всю жизнь мучиться.
Веселый хмыкнул:
— А когда с женой?
За костром в кустах под легкой стопою хрустнула веточка. Пугливый перекатился через спину, наставляя рожон. Седовласый потянул меч из ножен. Веселый выхватил головню из огня, замахал перед собою:
— Выходь! Выходь, а то ударю!!
— Не надо, дяденька…
Из кустов выпала девушка — вроде даже знакомая — в белом чепце на пружинистых косах, в полосатой юбке, черном лифе на шнуровке и сорочке с вышивкой. За спиной болтался плащ. На локте девушка несла плетеную кошелку, из которой торчали мокрые пучки травы.
— Ох, слава те, Боже, — вздохнула она глубоко и огляделась. Веселый подстелил ей попону поверх бревна, на котором коротал стражу. Девушка подобрала юбки и села. — И куда это меня занесло, люди добрые?
— А куда шла?
— У, нашла кого дядькой честить!..
— А мы разве добрые?
Девчонка покивала пальцем, указала на настангские гербы с молодиком на подмокших сагумах:
— А разве нет? За молоком для князевны пошла и заблудилась.
Старший сощурился:
— Вроде верно. Видел я тебя в замке. Только ж разве в Настанге коров своих нет? Или там коз?
Девушка захохотала:
— Особое молоко надобно — чтобы лицо белить, — выразительно разворошила траву в кошелке. — Да, меня Сабиной кличут.
Стражники тоже засмеялись, назвались. Всем словно стало легче дышать.
— Сабина, верно, — старший завил ус вокруг мезеного пальца. — Я тя еще по войску помню, лекарка. Нарыв ты мне резала, и ладно! Теперь нога — как новенькая, — молодецки притопнул он.
— Ага, — кудреватая улыбнулась.
— Что ж одна бродишь? Не страшно?
— Днем — нет. Звери сытые по осени.
— А люди?
Сабинка пожала плечами:
— А я счастливая. На вас вот выбрела. Не прогоните?
Веселый ухмыльнулся, подбираясь по бревну:
— Еще и согреем…
Пугливый помрачнел:
— Не слушай его. Ложись в шалаше. Ночуй. Только…
Сабина повертела головой, увидала телегу с задранным дышлом и груз на ней:
— Везете что? В Настанг? Тогда нам по дороге.
Пугливый закрестился:
— Везем. Да не туда. Покойницу хоронить.
— Ты голодная? — спросил старик. — Поешь с нами — да спать. Поутру дорогу укажем. Напрямки до столицы версты четыре. Да башни видны, не заблудишься.
Сабина деловито достала из кошелки узелок с салом и хлебом и тыквенную бутыль. Поднесла к общему столу. И о грузе больше не спрашивала.
Все солидно закусывали, бутыль пустили по кругу. Минут через десять стражники начали клевать носами, вздергивались, упираясь в перекладины копий, но сон завладевал ими все сильнее. И к концу получаса полянку огласил дружный храп. Тогда Сабина легко поднялась с места, прихватила воткнутый в бревно топорик и подошла к гробу. С немалым усилием поддела и сдвинула крышку. Глядя на «покойницу», закусила губу. Ни малейшего желания не было Гражину оживлять. Еще тогда, когда подавала в оконце сонное зелье, думала: забыть, не явиться. Всем лучше будет: и ей, и князю. Не будет ужас висеть над душой. Но едва развиднело, нагрузила кошелку необходимым и метнулась в лес, кралась за телегой и всадниками, дожидаясь удобного случая. Господи, надоумь, просвети… Верпея-пряха, мне ли быть ножом, рассекающим твою нить, отпускающим падать черную Гражинину звезду?
Словно отвечая, сжались в кулаки тучи над головой, припустили ливнем. Сабина пожалела, что сбросила плащ. Одеться, что ли? Стражники долго будут спать… Холодная, как мрамор, Гражина лежала в гробу. Небось, набила синяков… очнется — заболят. Резко, чтоб не передумать, ведьма зубами выдернула пробку из пузырька и, ножом разжав «покойнице» зубы, стала капать едкую влагу в провал рта. Какое-то время ничего не происходило, потом Гражина дернулась, закашлялась и, чтобы не заорать, до крови вцепилась зубами себе в ладонь. Сабина сунула пузырек за пазуху и придержала монахиню, чтобы не разбилась. Когда колотун прошел, помогла спустить ноги из гроба. Гражина смотрела на ведьму со странным выражением, молчала. Посидев, сползла с телеги, стала на шатающихся ногах.
— Придумай… что внутрь положить — чтобы гроб легче не стал? — прошептала Сабина. — Мешок, булыжник какой?
Вроде было дуновение у затылка, но ведьма просто не успела оглянуться, и рухнула в гроб лицом вперед, когда Гражина обухом топорика тюкнула ее по темени.
— Чего тут думать? Тело… на тело…
Монахиня, хихикая, переждала прилив слабости, стащила с ведьмы одежду, оделась в нее сама, а после, по-старушечьи кряхтя, перевалила Сабину в гроб целиком и приколотила крышку.
Глава 41.
1492 год, сентябрь — > 1493, май. Настанг и окрестности.
Майка собиралась лежать на спине, крепко зажмурившись, стискивая зубы, представляя Боларда. И прокачавшись всю ночь на бешеных качелях, царапаясь и крича от счастья, сосками упираясь в зенит, села среди скомканных простыней и зарыдала, уязвленная предательством собственного тела. Короткая пушистая коса гладила выступающие позвонки на согбенной спине, словно стараясь девчонку утешить. Стучался в стекла и крышу дождик. В опочивальню сквозь сплюснутые окошки точился седенький рассвет. В нем проступала резная мебель, медвежьи и волчьи шкуры на полу, пузатые цветочные вазы. Горько, как дым от сжигаемых листьев, пахли круглые хризантемы. Напомнили об осени, о школе, об одноклассницах… которые и думать не думают, что той — обычной — жизни для Майки больше нет. И Боларда нет. Она навсегда чужая жена, венчанная! Девчонка заколотилась, уткнувшись лицом в колени.
Ивар силой развел ладошки: мокрые пальцы с обкусанными ногтями, на безымянном правом тяжелое кольцо. Углом смоченной в тазу у кровати простыни вытер зареванную мордочку:
— Майка, что?