живых — и послал на выручку солдат. Вы мне про себя расскажите, а то я не закрываю рта, а вы молчите.
— Мне кажется, вы про меня всё знаете.
Рухама опустила глаза.
Нежность и жалость, как горячая волна, затопила Давида. Едва удержался, чтобы не привлечь её к себе. На танцующую в окне соседку он любовался отстранено, как телевизор смотрел, а тут сидела живая, по девичьи смущённая женщина.
— Включите радио, — попросила Рухама, — сейчас последние известия. Нет, не надо, давайте хоть не надолго забудем об этих ужасах. Включаешь и боишься, не случился ли опять теракт где-нибудь. Арабы убивают и при этом озабочены, как бы не потерять статус жертвы. Расстреливают поселенцев в машинах и вопят, что те провоцируют беспорядки. Снова, как в гетто, носим паспорта с собой — опознавательные знаки. Уходя из дому, понимаем, что может не вернуться. Каждый еврей, переживший войну, будто вышел из гетто. Я тут встречаю одну очень милую даму, четыре раза водили её в газовую камеру и возвращали обратно; то что-то сломалось в этой адской печи, то оказывалось план на тот день уже выполнен — немцы народ педантичный. У неё, у этой рыжеволосой женщины, сейчас шестеро внуков. Смешно смотреть на них — все рыжие.
— Мы с внуком недавно ездили в Шило, он там в ешиве учился, — заговорил Давид. — Мчатся машины на предельной скорости, чтобы не стать мишенью. Долго не могли на том шоссе снайпера отловить, пристрелялся он в тех местах; вокруг горы, и эхо искажало звук. Знаете, у меня такое ощущение, будто нахожусь в сумасшедшем доме. Мы с сыном в Москве жили в коммунальной квартире с шизофреничками. Меня обвинили в покушении на одну из них и затаскали по судам. И ведь не мог оправдаться, а те неподсудны, потому как психбольные. Ни тебе справедливости, ни здравого смысла. Также и с арабами, они не подсудны, убивают в кафе, в автобусах, на улицах и кричат на весь мир об агрессивности Израиля.
Святотатством считается не то, что боевики ворвались в храм Рождества в Вифлееме и стреляли оттуда, как из укреплённой крепости, а то, что израильские войска окружили этот храм, при этом ни разу не выстрелив в сторону христианской святыни. Вот и у нас в коммунальной квартире — информационную войну выиграли шизофреники. Весь дом смотрел на меня, как на бандита. Мировое сообщество обвиняет нас, а не арабов. Абсурд.
— Какой смысл об этом говорить, у каждой страны есть на то свои причины. Во Франции и Англии семнадцать процентов избирателей — мусульмане, другие заинтересованы в иракской нефти, Россия продаёт им оружие. И Америка держит нас за руки.
— Мы сами связали себе руки. Палестинцы тяжело ранили камнем ребёнка поселенцев, а когда те хотели отомстить, приехала полиция и утихомирила их. Закон есть закон, только на наших арабов он не распространяется. И нет никаких оснований думать, что они изменят свои первоначальные планы уничтожить нас. Нет смысла в переговорах, ведутся ли они под огнём или без огня. Переговоры, временное перемирие дадут возможность террористам накопить оружие и напасть на нас. Их Мухамед тоже заключал временные перемирия с соседями, собирался с силами и нападал на своих врагов. О чём договариваться? Мы же не самоубийцы, не разделим Иерусалим и не отдадим территории.
— Так ведь Барак предлагал. Не взяли. Всё хотят. — Рухама зябко поёжилась.
— Вам прохладно? Я плед принесу.
— Нет, нет, не надо. Всё в порядке. Я, знаете, когда слышу про теракт, представляю убитых и раненных, как наяву вижу: Вот заметил вчера милиционер подозрительную машину, приказал остановиться, не будешь же сходу стрелять.
Подошёл. И взрыв. Совсем молодым был, двадцать один год. Или у человека, пережившего катастрофу, узника Майданека, расстреляли в машине сыновей, ранили внуков. Хоть бы с внуками всё обошлось благополучно.
— Да, — отзывается Давид в тон Рухаме, я тоже представляю тех людей. При взрыве автобуса погиб юноша из Грузии, его старший брат отсидел недельный траур и в первый же выезд в город был убит — опять теракт на том же маршруте восемнадцатого автобуса и, примерно, на том же месте. Я, когда слышу по радио, столько-то убитых, столько-то раненых, и многие из них — тяжело, чувствую себя бесполезным свидетелем. Что я могу? Мирный обыватель. Слушаю про все эти ужасы и при этом завариваю себе кофе. Воевать должны старые, молодым нужно жить.
— Мне иногда кажется, — вопросительно глядя на собеседника, медленно, после молчанья продолжала Рухама, — грядёт что-то вроде мирового потопа, война Гога и Магога, схватка добра и зла. Добро победит, и потому Израиль должен быть страной праведников. И ещё я верю в чудо, только чудом можно объяснить нашу победу в войне Судного дня. Тысячи танков, сотни ракетных установок Египта, Сирии, Ирака.
Мало кто надеялся, что уцелеем. Девочки религиозных школ носили с собой яд, знали о зверствах арабов. И вдруг — победа небольшой, не ожидавшей нападения Армии обороны Израйля.
— Я не мистик, — подхватывает Давид мысль собеседницы, — но тоже верю в целесообразность истории, во вмешательство Проведения. Каждая война для нас — вопрос: «Быть или не быть?» Бог решает: «Быть!»
— Опять мы засиделись! — спохватилась гостья, поспешно вставая.
— Вы же ничего не ели, — пытается удержать её хозяин.
Рухама ушла, а Давиду казалось, будто она здесь — рядом и всё так же продолжает сидеть против воображаемого камина, дрова в котором никогда не прогорят, и мягкое обволакивающее тепло не сменится холодом. Ничего не произошло, однако не покидало ощущение нераздельности с гостьей. Вспоминались взгляды, движения, жесты, подтверждающие её доверие к нему. Она тоже удивлялась тому, что им хорошо вместе. «Так не бывает, — смеялась Рухама, — чтобы сразу, как родственники».
«Сообщающиеся сосуды, — улыбается про себя Рабинович, — переполняющая меня нежность переливается ей». Тут же спохватился, вспоминал, что она замужем:
«Нужно сбросить наваждение, прекратить вечерние посиделки, ничего хорошего из этого не выйдет».
Решил и, казалось бы, успокоился.
Однако в следующий вечер то и дело смотрел, не зажёгся ли свет в её окне.
«Десять часов, а её всё нет. Наверное, муж приехал… Сейчас они у дочки, все вместе празднуют встречу. Значит, останется там ночевать», — метался по комнате Давид не в силах остановить разбушевавшееся воображение. Куда девалось его благоразумие. «Утром будет легче, — уговаривал он себя, — утром всегда легче. Но ведь скоро ночь, автобусы перестанут ходить. Неужели не приедет? Что же делать?»
Квартира представилась узкой, маленькой — замкнутое пространство. Вышел на улицу, долго смотрел на звёздное небо, глубоко вздохнул и рассмеялся — как, оказывается, просто преодолеть перед бесконечностью мироздания свою конечную боль, выйти из угнетающего чувства зависимости.
Шагая по тротуару вдоль автобусной трассы, где с одной стороны ряд домов, с другой — отвесный обрыв и невдалеке горы, Рабинович думал о сыне. Вспомнилось, как он каждый вечер ходил смотреть на окна бросившей его жены. «Совсем маленьким, Лёня меня любил больше чем свою мать. Когда, в какой момент исчезла его привязанность ко мне? Я не научил сына работать, не научил терпению. Сначала он бросил музыкальное училище, но и литература требовала тяжёлой будничной работы. Не потянул. Предпочёл застолья с друзьями, мимолётные влюблённости — удовольствия одного дня. И, как часто бывает, в самом близком — во мне — увидел причину своих бед. Сейчас Лёня живёт с женщиной старше его на пятнадцать лет, пианисткой. Я, конечно, не рад этому, хотел, чтобы у него были ещё дети, но сын отмахивается: „Для меня, — говорит, — главное, чтобы она хорошо играла“». Кто знает, может быть прав, пианистка компенсирует его нереализованную любовь к музыке.
Рухама приехала вечером следующего дня и сразу же постучалась к Давиду:
— Вчера дочка поздно вернулась с работы, и мне пришлось ночевать у неё. Такое случается, не часто, но бывает. Кстати, сегодня ваша очередь идти ко мне в гости.
— С удовольствием, — обрадовался Давид и бросился к холодильнику.
— Да не несите вы ничего, у меня много разной еды. Пойдёмте, пока я буду переодеваться и