меркам — оскорбление личности «афганца» незамедлительно «каралось», в том числе смертью: случай с осужденным М., убившим 17-летнего юношу только за то, что тот назвал его «козлом» и отказался извиниться; случай с осужденным Ф., задушившим в процессе ссоры своего знакомого, пренебрежительно отозвавшегося о его боевых наградах; случай с Л., бросившим гранату в ни в чем не повинных людей лишь за то, что они не проявили к нему должного (по его представлениям) уважения; случай с В., нанесшим тяжелые увечья своему знакомому только потому, что тот, спускаясь по лестнице, предпочитал идти немного позади и казалось, что от него исходит угроза, и др.
Наблюдая семьи афганцев, я обратил внимание на то, что в одних из них родители на первый взгляд охотно делятся пережитым с детьми, при этом всегда (более или менее) приукрашивая и позитивируя свое боевое прошлое. В других — полностью отрекаются от этого прошлого, что вызывает у детей достаточно специфическое его восприятие: это прошлое предстает как нечто настолько ужасное, что не имеет права на упоминание в семейном кругу. Уместно отметить, что аналогичные реакции в свое время наблюдались в Германии у детей нацистов и сейчас в некоторых случаях отмечаются в последующих поколениях российских граждан, родители которых были причастны к массовым репрессиям 30-х годов XX века.
Основным и общим во всех этих ситуациях является то, что реальные участники боевых (или других — позднее квалифицированных как преступления против личности) действий не имеют никакой возможности вербализовать (и тем самым — отторгнуть) их криминальный опыт и мучительные переживания, о которых даже в собственной (афганской или другой) среде, как правило, не принято вспоминать.
И даже в тех единичных случаях, когда бывшие боевики попадают на прием к психиатру или психотерапевту, большинству из них не удается перешагнуть барьер и по собственной инициативе рассказать о том, как живьем зажарил на костре пленного афганца-снайпера, перед тем (за день до увольнения в запас) убившего его друга и односельчанина, как сбросил с вертолета захваченного в горах мальчишку, как целым взводом насиловали малолетнюю девчушку- афганку, как десятками расстреливали мирных жителей или бомбили их поселки только от неукротимого чувства мести и отчаяния (я привел лишь несколько случаев подобного рода, достоверность которых не вызывает у меня сомнений).
Чтобы у непосвященного читателя не создалось одностороннего понимания подобных событий, отмечу, что таким ситуациям соответствовали (по понятным причинам я не говорю «предшествовали») аналогичные действия противостоящей стороны. Мы стали свидетелями того, как невооруженный советский конвой с продуктами был не просто расстрелян моджахедами, а каждому убитому солдату из его состава были выколоты глаза, вырезаны звезды на груди, отрезаны половые органы и вставлены в рот.
С годами воспоминания о подобных «боевых» ситуациях, казалось бы, бледнеют, развиваясь по давно известному закону и сценарию: «Я сделал это, — говорит мне память. Я не мог этого сделать, — говорит мне совесть. И постепенно память отступает». Но это все же лишь красивая метафора. А на самом деле — именно на этом зловонном бульоне «не подлежащих вербализации воспоминаний» начинает прорастать вирус будущей психопатологии. Даже в процессе длительной терапии «обнажение» таких тем нередко избегается по негласному соглашению терапевта и пациента, что делает их межличностный контакт исходно лицемерным и порой столь же невыносимым для последнего, как и со всеми другими.
Не знающие о таком специфическом (боевом) опыте психиатры-психотерапевты и психологи неизбежно столкнутся с чем-то неизвестным и непонятным, а обратившиеся к ним, безусловно, страдающие люди — с тем, что их не слышат и не понимают и никогда не смогут принять их боевой (в существенной степени — полукриминальный и криминальный) опыт, груз которого с годами будет становиться все более невыносимым. Может быть, именно здесь кроется одна из главных причин того, что (по американским данным) количество бывших «вьетнамцев», покончивших жизнь самоубийством, уже давно превышает количество погибших за весь период «непопулярной» войны. Растет количество самоубийств и среди «афганцев».
Анализ многочисленных источников о прошедших войнах показывает, что анализируемый здесь специфический боевой опыт всегда оказывается вне исторической памяти. Завеса умолчания выживших последовательно трансформируется в глухоту следующих поколений, так как то, что одни не могли рассказать, другим не дано услышать. Отрицание памяти на реальные события войны во всей их омерзительной полноте и все более усиливающаяся с годами продукция компенсаторных воспоминаний о героизме — вечная дилемма выживших, определяющая как их амбивалентность по отношению к прошлому, так и все варианты их послевоенного поведения, включая художественное и научное мифотворчество о минувших событиях. Но груз мучительных воспоминаний от этого не уменьшается. Традиционная для России сакрализация такого (криминального и полукриминального) опыта (в том числе, например, блокады) сказывается не только на бывших участниках событий, но и на моральном состоянии общества в целом.
Самое мучительное здесь — это безысходность (вернее — неотторжимость) воспоминаний, потому что если бы они стали говорить правду о насилии, убийствах, грабежах, пытках и т. п., их отказались бы не только понимать, но даже слушать. Таким образом, между теми, кто был реальным участником подобных событий, и всеми остальными (потенциальными социокорректорами, включая членов семьи, и даже квалифицированными терапевтами) всегда лежит пропасть непонимания.
Не понимается и то, что несколько десятков тысяч людей, чья память отравлена криминальным и полукриминальным опытом, составляют реальную угрозу не только для самих себя, но и для общества в целом.
К сожалению, со статистикой в этом вопросе у нас по-прежнему проблемы, и мы вынужденно апеллируем к американским данным, которые свидетельствуют о том, что количество наркоманий, преступлений, асоциальных действий, разводов, семейных и социальных «дисгармоний» у участников локальных войн в несколько раз превышает аналогичные показатели в популяции. И это при условии, что до 2–3 миллиардов долларов тратится в США ежегодно на реабилитацию бывших военнослужащих.
Я хотел бы особо отметить, что изолированное применение медикаментозных методов терапии не оказывает здесь сколько-нибудь позитивного эффекта, а скорее загоняет болезнь вглубь, откуда она прорывается в виде ужасающих общество преступлений и негативных аффектов.
Еще одна специфика локальных войн. Когда вся страна оказывается в ситуации военной угрозы, с точки зрения нравственных императивов — практически утрачивается деление на фронт и тыл, и каждый солдат или офицер в конечном итоге защищает свой дом и свою семью: от порабощения, унижения, надругательства и смерти. Здесь все едины (в некотором смысле освободительная война — это наиболее яркое проявление национального единства). Когда возникает ситуация локального конфликта, ситуация принципиально иная: вся страна продолжает жить своей обычной жизнью, и только часть молодого поколения, которому как раз сейчас выпало «счастье» дорасти до призывного возраста, оказывается брошенной в кровавую бойню.
Следующая специфика, я бы сказал, носит парадоксальный характер: несмотря на всю мерзость войны и явную криминализацию, возвращаясь к мирной жизни, молодые люди испытывают немотивированную потребность в том, чтобы в этой жизни все было иначе: честнее, благороднее, искреннее, чем было раньше… Естественно, что разочарование наступает очень быстро.
Я хотел бы отметить, что именно здесь скрыты корни присущего ветеранам развенчанных войн ощущения, что многое в этой жизни было и есть напрасно.
Характерной особенностью ветеранов является особо «культивируемое» пренебрежение к проблемам здоровья, за которым скрывается вина за то, что выжил, что и так уже получил гораздо больше, чем те, кого уже нет («ну, а годом раньше, годом позже — не имеет значения»). Ценность этой, как бы второй, доставшейся по счастливому жребию жизни оказывается гораздо меньше. И эта установка переходит к последующим поколениям, окрашивая все моральные эталоны и общее отношение к действительности, тем самым делая их будущее исходно трагическим, так как если ценность жизни невелика, то что же тогда ценно?
Отсюда же идет и та легкость, с которой бывшие боевики уходят в криминальные и полукриминальные структуры, без особых затруднений вновь и вновь перешагивая уже однажды преодоленный барьер запрета на убийство.
Пролонгированная угроза смерти, которая слишком долго стоит за спиной, качественно изменяет