Твардовского. Если прочесть эти стихи внимательно, можно увидеть много таких вещей, которых никто ещё не писал. Вообще Твардовский — один из лучших (не лучший ли?) советских поэтов. Как-нибудь черкну ему одобрительное письмо».
А вот отклик моего мужа на новый в то время закон о браке: «Новая реформа в области брака, может быть, многих удивит, кого обрадует, кого огорчит, но она вполне закономерна — она стоит в ряде других таких же — по всестороннему завинчиванию гаек». Он рад, что не ошибся в выборе жены.
Со времени нашей фронтовой встречи меня не оставляло тревожное чувство, что мы с Саней счастье понимали по-разному. Я всячески стремилась приблизить своё понимание счастья к тому, как понимал его он. Но это было не просто, не легко… И Саня, тоже ощущая наше расхождение, корил меня за это в письмах.
«Будучи у меня на фронте, ты сказала как-то: не представляю нашей будущей жизни, если у нас не будет ребёнка. Рожать и воспитывать сумеет чуть ли не всякий. Написать художественную историю послеоктябрьских лет могу, может быть, только я один, да и то — разделив свой труд пополам с Кокой, а может быть, и ещё с кем-нибудь. Настолько непосилен этот труд для мозга, тела и жизни одного».
Старое письмо тех времён напомнило мне о том, как мы тогда жили. В день своих именин, 8 сентября 1944 г. я писала мужу. В правом верхнем углу письма до сих пор сохранился след от пёрышка — чернильные точки по контуру, а на обороте — нитки:
«Как всегда, не праздную, но подарки получаю. Сегодня они у меня совсем необыкновенные: мама починила мой старый портфель и подарила мне американскую (1) грелку, тёти — стакан мёду, тётя Шура — 2 пёрышка: одно из них моё любимое, другое — твоё. Вот его я тебе и посылаю. Чтоб не выпало пришила и надеюсь, что цензор посочувствует фронтовику-писаке, который оказался без оного, и даст моему пёрышку дойти по назначению.
Кроме американской грелки у меня есть ещё американские ботики, чудные (мама получила по талону).
Пишу тебе у себя в лаборатории в полном одиночестве. Работаю нервно, лихорадочно, потому что к 15-му обязана получить все данные».
Иногда даже у пёрышка бывает престранная судьба. В том виною было изменение номера полевой почты. Вернулось сразу 5 писем. Таким образом, пёрышко проделало целое путешествие и снова отправилось на фронт.
Кока и Саня теперь ещё дальше друг от друга. Муж жалуется, что они теперь даже на разных фронтах.
Узнал о Кокином перемещении Саня, видимо, от кого-то, писем по-прежнему не было:
«От Коки есть что? — снова спрашивал он меня. — Молчит, сукин сын, с июня месяца».
А у Сани к этому времени расширился плацдарм на реке Нарев.
«…В первых числах этого месяца отбивали контратаки не мы, а наши ближайшие левые соседи — батовцы».
Но воевать придётся ещё немало. Во всяком случае, Саня утепляет машину, обивает её изнутри трофейными одеялами.
И всё же приближение конца войны чувствуется. Хотя бы потому, что то и дело возвращается Саня к теме о нашей послевоенной жизни.
Саня пишет о том, чтобы на первые годы устроить коммуну в Москве. Сразу обеспечивается: несколько квартирных точек, блат Александра Михайловича (Лидиного отца), может быть, такое знакомство — как Анастасия Сергеевна (Мосгороно).
Почему между Саней и Кокой не наладится переписка — совершеннейшая загадка. На отсутствие писем от Коки Саня мне постоянно жалуется.
Мне тем временем пришло ещё одно письмо от Коки да ещё с фотокарточкой. Похудел. И это фронтовое, характерное, которое есть у Соломина и которого я не уловила у своего мужа в глазах.
Саня! Где была твоя математическая смекалка? Почему ни разу догадка не промелькнула в твоей голове? Да и Кокиной? Догадка, что не только вам двоим интересны ваши письма о послевоенных планах…
Дело дошло до того, что я переслала Коке Санино письмо. И это, конечно, вызвало соответствующую реакцию: «Дорогая Наташа, получил от тебя Санино письмо. На такие вещи способен только ОН. Живёт от меня в 150 км, а письма шлёт через Ростов».
Муж уже настолько чувствует себя писателем, что смело судит о других, печатающихся писателях; «В журнале „Новый мир“ № 9 за 1943 год (…) прочёл пьесу Александра Крона „Глубокая разведка“. Первые три действия так захватили меня, что хотел уже писать Крону приветственное письмо. Но на четвёртом он резко сорвался и показал, что при незаурядном таланте мыслитель он заурядный. (Очень бы хотел знать твоё мнение об этой пьесе. Лидке пьеса не нравится)».
А Лида тем временем тормошит Лавренёва с письменным отзывом на Санины рассказы! И, наконец, этот отзыв в руках у Сани, а у меня — письмо, где муж сообщает о том, что вот уже 10 часов вертит в руках отзыв Лавренёва и никак не разберётся в своём настроении. Есть все основания быть недовольным — и вместе с тем какая-то приятная лёгкость, удовлетворение. Во-первых, Лавренёв помнит всё, что посылалось ему в мае 1941 года! («Заграничная», «Стрелочники», «Николаевские»). Называет их «зачатки уменья литературно оформлять свои мысли и наблюдения». Все «похвалы» заключаются в следующих двух фразах:
1) «Автор прошёл (с 41-го года) большой путь, созрел, и сейчас можно уже говорить о литературных произведениях».
2) «Способность автора к литературному труду не вызывает у меня сомнения, и мне думается, что в спокойной обстановке после войны, отдавшись целиком делу, которое он, очевидно, любит, автор сможет достигнуть успехов».
Ну, что ж! Да послужит крайняя сдержанность отзыва большим стимулом к работе, стимулом к беспощадной требовательности и уничтожающей самокритике.
Лавренёв заставил Саню призадуматься.
Он даже прекратил писать, потому что отзыв Лавренёва о «Городе М» поставил под сомнение его творческую манеру в «Шестом курсе».
В той же открытке, в которой Саня пересказывал мне отзыв Лавренёва, была совершенно неожиданная приписка на полях: «Может быть, в 20-х числах декабря поеду к Коке!»
А в следующем письме эта идея развивается: «Собрался ехать к Коке, разрешение Травкина уже получено», ждал только возвращения из отпуска капитана Степанова…
Но, увы, мужа ждало разочарование. Степанов опоздал на три дня и из-за этого его Травкин не отпустил. Когда теперь удастся встретиться? На каком рубеже?…
На Новый год устроили в клубе общий ужин с бойцами, потом коллективное пение, пляски, а снаружи — лунная ночь. Саня ходил, смотрел, курил и думал о своих планах.
Он шутливо напишет позже, что его жизнь представлялась ему отрезком сукна на целую семью: как из него выкроить и мужское пальто, и юбку, и дамский жакет, и брюки для мальчишки!
Итак, нужно объять необъятное… Санины письма становятся всё более сложными, трудными, противоречивыми… Он как бы то наступает на меня, то отступает, старается загладить свою суровость:
«Наверно, своими предыдущими письмами я нагнал на тебя уныние. Ты отложи куда-нибудь подальше эти премудрости или совсем сожги — пусть ничто не смущает тебя».
Но вот снова письмо, заставившее меня… сжаться: «Ты жалуешься, что я пишу тебе редко. Пишу я тебе, дорогая, не редко, а плохо — это правда».