«Более подробные решения пока не публикуются», — писал Саня, но сообщал о самом важном, о том, что Кока сейчас стал ему бесконечно ближе Кирилла. С Кокой его связала общность содержания и общность будущей практической деятельности «в разрезе партийно-государственном».
Опять непонятный намёк на какие-то неизвестные мне планы…
Естественно, что и литературные мнения Коки стали весомее. Саня читает ему всё только что вышедшее из-под пера: «Лейтенанта», «В городе М», «Письмо № 254». Немножко завидно. Мне присылается далеко не всё. Зато передо мной открываются блестящие перспективы. Мне уготовано место в основной серии романов Солженицына, уготовано с 36-го года. Я буду коренной жительницей Петербурга, а в августе 1917 г. у меня неудачно закончится первый крупный роман и т. д., чего мне знать раньше времени не положено.
Саню тревожит судьба ранее, до войны, им написанного, заготовок его к будущему роману: «Джеммочка! А где мои велосипедные записки? А где план „Русских в авангарде“ и несколько первых глав (на больших белых листах) они ведь были у тебя? И этюд к „Чёрному в Красном“ — встреча Северцева и Ольховского? Неужели утеряны? Если в Кисловодске, то у кого? (…) А ещё в Ростове у Марии Денисовны мои стихи. Как это всё собрать в одно место?»
Когда я ответила, что тезисы к «Русским в авангарде» у меня, как и тетрадь с тремя рассказами, а некоторые главы оставались в Кисловодске, Саня писал: «Великое тебе спасибо, что ты сохранила мне три основных рассказа — это одно из самых ярких проявлений любви, которого я никогда не забуду. Ведь ты шла пешком и несла это на себе!»
Чем тише на фронте, тем больше в письмах о литературе. Чувствуется, как волнуется Александр в связи с отсылкой его произведений в Москву. Он даже пишет Коке (и сообщает мне об этом), что если Федин убедит его в отсутствии у него литературного таланта, он круто порвёт с литературой («вырву сердце из груди, растопчу 15 лет своей жизни»), перейдёт на истфак, но свой вклад в ленинизм всё равно сделает.
В другом письме Саня пишет о своих надеждах. Его задача сейчас: получить поддержку от Федина, Лавренёва, Тимофеева и других (нескольких), им подобных: «да, у вас есть литературный талант», «да, написано хорошо», «да, сделано крепко».
А затем, может быть, идеологически объединившись с некоторыми из них («ибо поддержка им не менее важна, чем нам их поддержка»), — писать, писать и писать! Всё своё будущее творчество он рассматривает как посильный вклад в развитие ленинизма.
Уехали мы с мамой из Казахстана гораздо позже, чем намеревались. Перед нами выросло совсем неожиданное препятствие — мамина болезнь.
Добираюсь за пропуском до станции Уш-Тобе и узнаю, что придётся ждать здесь 3-4 дня. Но вот, наконец, у меня в руках маленькая беленькая бумажка с красной полоской. Сколько из-за неё было мучений. Сдала заявление на литер. На пропуске дата — действителен до 25 марта. К этому времени уж, конечно, буду дома.
И вдруг заболела мама. Утром была совершенно здорова, а к вечеру 40,1. О поездке и думать нечего. Одно утешение — а если бы это случилось в дороге! Но маме оно не помогает. Температура держится. Подозрение на малярию. Какое счастье, если это действительно малярия. А вдруг я завезла из Уш-Тобе сыпной тиф?.. Так идут дни. Хинин не помогает. Болит сердце.
Наконец температура падает. Мы снова собираемся ехать. Новые хлопоты: новые пропуска и билеты и… к вечеру снова около сорока.
Но вот, наконец, мы с мамой живём на вокзале станции Уш-Тобе среди таких же, как мы, и тщетно пытаемся несколько дней подряд сесть на проходящие, переполненные поезда, которые довезли бы нас до Алма-Аты. Наконец, для засидевшихся в Уш-Тобе был выделен вагон. Все старались попасть в него, отталкивая друг друга.
Мы с мамой ехали в тамбуре. К счастью, до Алма-Аты ехать надо было всего лишь несколько часов. Мы приехали туда в тот же день, когда Саня, получив отпуск, приехал… в Ростов, где его ждало разочарование.
Спустя месяц я застану только большое письмо, где речь шла о моей поездке к нему на фронт.
Десять суток вёз нас с мамой поезд из Алма-Аты в Москву, из Казахстана в Россию, из Азии в Европу. Мама спала мало, нервно, тревожно, то и дело просыпаясь, чтобы проверить, целы ли наши вещи. Только последнюю ночь, измучившись за долгую дорогу и радуясь, что мы всё благополучно довезли, мама крепко заснула. А утром узла с самыми ценными вещами не было. Оказалось, что какой-то мужчина всю ночь просидел на нём и, убедившись, что хозяин не забеспокоился, на рассвете сошёл с ним в… Рязани.
Таково было наше первое знакомство с этим городом.
Мама плакала, что с ней бывало очень редко. Нужно было пережить войну, эвакуацию, уходить пешком от немцев, чтобы понять, что означала эта потеря! В узле была вся мамина одежда.
Мама не была в Москве с 1913 г. В 1908-09 гг. она там училась на Высших женских курсах. Со своим братом В. К. Туркиным, кинодраматургом, профессором киноинститута (ГИКа), мама не виделась около 30 лет. И они почти не переписывались.
Как ждала мама встречи с ним! И вот ей нечего даже надеть!.. Впрочем, выход нашёлся! — Мама в то время была так худа, что ей оказалась впору моя блузка.
Остановились мы у чудной Вероники Николаевны, жившей на Малой Бронной.
Дочь её, маленькая Вероничка, была тогда ещё школьницей 16 лет. Она носила в ту пору две густые косы каштановых волос и обещала стать очень хорошенькой. Её отец разошёлся с матерью, когда девочке было всего 4 месяца. И хотя жил он на Страстном бульваре, всего в 15 минутах ходьбы от Патриарших прудов, ни разу с тех пор не видел своей дочурки.
Встречены мы были со всем радушием и приветливостью. Между мамой и Вероникой Николаевной не было конца разговорам.
Тридцать лет не видела мама своего брата Валентина. За это время она однажды получила от него телеграмму — известие о рождении дочери, Вероники, и… сто рублей (на них были куплены два ватных одеяла, служивших нам с мамой много-много лет).
И вот на звонок двери открывает сам Валентин. Он обнимает маму и говорит: «Все мои мысли всегда были около тебя и Жени (старшей сестры)». Надо было знать дядюшку, чтобы понять: в этот момент он искренне верил в своё неожиданное утверждение. Прошло несколько секунд — и будто не было тридцатилетней разлуки: так сердечно, просто, нежно беседовали брат и сестра.
Когда дядюшка заговорил обо мне, мама спросила:
— А свою дочь ты не хотел бы видеть?
Лицо дядюшки стало беспомощно-обиженным:
— А что же она ко мне не приходит?
Было решено, что он напишет дочери письмо и попросит её прийти.
Родные Вероники, особенно её тётя и бабушка, были против этой встречи, боялись нервного потрясения девочки. Не без труда удалось маме их переубедить.
На другой день моя мама и Вероника пошли к профессору.
Живя в разлуке с отцом, девочка слышала о нём от матери, продолжавшей его беззаветно любить, только хорошее. О том месте, какое она отводила ему в своём сердце, говорило хотя бы то, что любимой книгой её детства была «Домби и сын» Диккенса.
Отец выбежал навстречу дочери. Они крепко обнялись. Профессор заговорил со своей дочкой так, как будто он расстался с ней накануне вечером. И это было совершенно искренне. Таков уж был этот человек, всегда живший сиюминутным чувством. Вероника, как истая дочь своего отца, сразу же стала называть его папой, говорить ему «ты».
Ореол исключительности и какой-то идеальности, которым девочка окружала отца в своём воображении, вскоре рассеялся. Она узнала и полюбила его таким, каким он был на самом деле. Очень творческим, большим эрудитом, с острой, оригинальной, изящной манерой мышления, тонким добрым юмором. Годы не отняли у него способности загораться и страсти оценивать всё по-своему, глубоко и зачастую парадоксально.
И вовсе не испугали Веронику немалочисленные человеческие слабости профессора.