перестал работать. То есть, «тянул резину».., хотя и подозревал, что это кончится «переездом в иные места». Ясно, что он больше занимался с некоторых пор своим любимым трудом, чем основной работой.
Да и в разговорах со мной Саня никогда не изображал свой отъезд как следствие какого-то героического поступка, гордого отказа от предлагаемого ему задания.
Более того, мне известна ещё одна версия Солженицына по поводу того же, сообщённая им Леониду Власову. Он оказался жертвой спора двух начальников, которые «не поделили его между собой», и старший, наделённый властью, послал его «на такую муку»…
В этих поисках лучшего варианта своего отъезда с «шарашки» слились два стремления Солженицына, которые тогда были только в зачаточном состоянии, а постепенно заняли в его жизни большое место — прослыть одновременно и героем и мучеником…
Конечно, тюрьма, какой бы она ни была лёгкой, остаётся тюрьмой. И даже нетяжёлая и интересная жизнь в «марфинской шарашке» с работой по специальности, с книгами, музыкой, весёлыми выдумками Рубина, спорами, интеллектуальными разговорами, сливочным маслом на завтрак и мясом на обед всё же была тюремной и особенно давила её равномерность, монотонность, предопределённость… Работа, которую обязан выполнять, постепенно забрасывается… Всё больше внимания и времени отдаётся «своим делам» и создаётся впечатление о лености и нерадивости Солженицына, что, в конце концов, и приведёт к тому, что Марфино сменится на Экибастуз…
В Рязани у меня началась кипучая, деятельная жизнь, но совсем не похожая на московскую. Я читала два разных лекционных курса, вела лабораторный практикум, имела очень много учебных часов.
Нужно было много готовиться. Как-то в октябре я писала Сане: «Сегодня воскресенье, сижу вся обложенная физхимией — готовлю лекцию по термодинамике, которую я должна целиком уложить в 2 часа — от этого не легче, а, наоборот, тяжелее».
И, тем не менее, пришлось ещё заняться художественной самодеятельностью. Аккомпанировала студенческому хору, которым дирижировал тоже доцент, только анатом. У анатома был хороший тенор, мы готовили с ним арии из опер и выступали на праздничных вечерах. Сольные номера считала «несолидными» для своего положения.
Бывало, приходилось готовить лекции по ночам. Особенно, когда они шли ото дня ко дню, а вечером ещё репетиции. Я не помню случая, чтобы в студенческие годы занималась ночами перед экзаменами, а тут я всё жалуюсь маме, что сплю по 4-5 часов в сутки, что как-то готовила лекцию с 11 вечера до 4 утра…
Полгода спустя я была утверждена заведующей кафедрой химии.
Сначала жила одна, потом ко мне в свой отпуск приехала мама, а зиму и весну прожила со мной тётя Нина.
Понемногу из Ростова переселяются мои любимые вещицы, всё больше старинные: рог для полотенца, белая перекидная чернильница, чугунная пепельница, хорошенькие рамки для фотографий, старинный письменный столик.
Хоть Москва рядом, бываю в ней не часто — нет свободного времени. Разве что на праздники. Превратившись теперь из «бедной родственницы» в «богатую», езжу к Туркиным с гостинцами. Везу из Рязани яблоки, свежую баранину. Навестила и своих стромынкинских девушек, которые ещё не простились с университетом…
Саня как-то написал мне очень расстроившее меня письмо. В нём он советовал мне довести до конца начатый год назад развод и отказаться от переписки — «этой иллюзии давно не существующих семейных отношений». Писал, что моё благополучие дороже их, что он не хочет бросать на меня ни малейшей тени. Однако радостно вздохнул, когда я в ответном письме отвергла все эти его советы, подсказанные рассудком, в то время, как сердце у него «в страхе сжималось — неужели так и будет?».
А я как раз рада была, что, сменив Москву на Рязань, могла оставить своё дело о разводе, быть не только в сердце своём женой своего мужа, но и остаться ею юридически.
Увиделись мы с Саней в тот год только один раз — в марте. Свидание было в Бутырках, куда его специально привезли. Оно было радостным для обоих. Но под конец неожиданно омрачилось. Саня сказал, что жалеет, что у нас с ним нет детей. Я погрустнела и сказала, что, вероятно, поздно об этом думать…
ГЛАВА V
Рядом с Иваном Денисовичем
Поезда на восток шли с обычной скоростью. Но у обитателей зарешёченных вагонов были свои, только им положенные остановки: пересыльные тюрьмы Куйбышева, Челябинска, Новосибирска.
Заключённых перевозили без спешки. А им самим и вовсе некуда и незачем было торопиться. У Сани было время поинтересоваться историями тех, с кем сводила его на пересылках судьба.
Настроение Сани никак нельзя было сравнить с тем, что испытывал он летом 1945 года, когда был ещё «молодым» заключённым. Теперь не было впереди такого пугающе огромного груза лагерных лет. В арестантских вагонах, вообще во всей этой обстановке, он чувствует себя легко и привычно, выглядит хорошо, полон сил и очень доволен последними тремя годами своей жизни.
Конечно, конец срока может оказаться очень тяжёлым — «куда попадёшь и как устроишься», но, как говорит пословица: «всё что делает Бог — всё к лучшему».
Кормят их в дороге и на пересылках довольно прилично. Разумеется, не так, как в «шарашке», и Солженицын, чтобы компенсировать это ухудшение, пробует бросить курить.
Первое знакомство с Азией. Впервые любуется он «благородно-красивым Уралом». Впервые проезжает мимо обелиска «Европа — Азия».
Но вот и конечный пункт их назначения. Экибастузский лагерь. Внутри треугольника: Караганда — Павлодар — Семипалатинск. Голое, пустынное место с редкими строениями.
И началась у Сани с середины августа 50-го года жизнь, очень сходная с той, что была у него пять лет назад, когда он находился в лагере при кирпичном заводе в Новом Иерусалиме.
Но если тогда он «судорожно, торопливо и с кучей ошибок пытался устроиться поинтеллигентней, получше», то теперь он уже ко всему внутренне приготовлен, к жизни значительно менее требователен. «Оленьи рога» уже обломаны, а «оленьи ноги» успели сослужить ему достаточную службу. И как он будет устроен здесь, Сане кажется не столь уж важным. «Пусть идёт всё, как оно идёт», — напишет он мне уже из лагеря. И поделится со мной, что стал верить в судьбу, в закономерное чередование везений и невезений, что «если во дни юности дерзко пытался подействовать на ход своей жизни, изменить его», то сейчас ему это «часто кажется святотатством».
На фронте капитан Солженицын, хотя и хотел узнать народ, не был на это способен. Вверенный ему «народ», его бойцы, кроме своих непосредственных служебных обязанностей, обслуживали своего командира батареи. Один переписывал ему его литературные опусы, другой варил суп и мыл котелок, третий вносил нотки интеллектуальности в грубый фронтовой быт. Эти люди не жили для него своей самостоятельной, собственной внутренней жизнью.
А тут вдруг он понял, что в данных обстоятельствах он человек, как тысячи других, со своими маленькими, почти ничтожными возможностями. Отсюда — и будь что будет!..
Снова Саня, как когда-то в Новом Иерусалиме, — простой рабочий. «От резкого изменения образа жизни сильно устаю», — пишет он, но надеется, что постепенно привыкнет, втянется… За один только «хвостик августа» он успел стать таким смуглым, каким никогда не был. Поселили Саню в 9-м бараке, где и Иван Денисович будет жить. Вагонки с нарами в два этажа.
Моё состояние всегда во многом определялось тем, что мне напишет Саня, что скажет на свидании, что я прочту в его глазах… Но пришло первое письмо из далёкого Экибастуза, и я узнала: видеться нам теперь вовсе не придётся. А ведь за последние годы установился определённый ритм жизни, предусматривающий встречи, хотя бы и в несколько месяцев раз… А в промежутке — воспоминание о прошлой встрече и ожидание будущей.