III
Неделя. Совсем небольшой срок. Для Додика неделя, проведенная с другом, стала необыкновенно важным рубежом — в неё уместилось куда больше семи дней и даже семи лет. По невероятному волшебству Додик смог уже в своём зрелом возрасте опять очутиться в давно прошедшем времени, когда дни были долгими, наполненными, желанными и долгожданными — зарядка, линейка, лес, друзья, костры, походы, вечерние концерты и первые свидания с девчонками после отбоя… да каждый буквально был так увлекателен, столько вмещалось в него проходящего и незабываемого, и оставшегося, как выяснилось с годами, на всю жизнь! Друзья, умение чувствовать себя в лесу совершенно свободно, уверенно, не бояться глухой чащи, а умение подглядеть в ней интересное, страсть к чтению и особенно книг про путешественников, естествоиспытателей, не ради карьеры и славы рисковавших временем, карьерой, собой… какой красивый и сложный мир он увидел тогда, как стремился стать его частицей, а не наблюдателем… может, ему повезло на тех взрослых, что окружали его, может быть, после зимней рутины школы Вольность захватывала его и увлекала попробовать всё что возможно.
Он опять, как мальчишка тех своих десяти… одиннадцати, когда исчезла Милка, окунулся в лагерный ритм и сместил для себя время, смог из того мальчишеского далека взглянуть на теперешнего через два десятка лет и, главное, не затаить в себе, а поделиться с самым близким другом… осмыслить, сформулировать, оценить и, снисходительно усмехаясь, обсудить.
Он удивлялся теперь, как не задела его души вся мишура, обсыпавшая и пытавшаяся заслонить это ярким красным цветом! Ничего не осталось в памяти… может, несколько глупых речёвок, над которыми и тогда смеялись, шагая в столовую строем, да попевки вроде «Бери ложку, бери хлеб, драпай быстро на обед!»
Длинная неделя получилась. Он прожил её и стал совсем другим.
По крайней мере, сам так чувствовал… и город встретил его десятками новых или незамеченных прежде мелочей… А может, Додик захватил из своего детства новый запас того, что человек теряет, взрослея: зоркость, обострённую наблюдательность и чуткость… но и ранимость и незащищённость… и потому, вернувшись, заметил многое, мимо чего проходил прежде в повседневной суете.
Научиться бы всем так возвращаться назад, чтобы время от времени восстанавливать запас данного нам природой изначально! А ведь это просто: не отмахиваться от детей и не делить их на своих и чужих, и учиться у них, потому что ясно: вот самый открытый и проверенный путь.
— Не решился?! — сразу выпалил Иванов, открывая Додику дверь. — А я ждал, как договорились, — он внимательно смотрел ему в глаза.
— Спасибо! — выдавил Додик.
— За что… — удивился Борис.
— Сам понимаешь… мы с тобой на пороге стояли… за ним совсем другая стезя… но… читатели — здесь… я для них пишу… тут мне не дают сказать им, о чём думаю я… и они тоже… там меня читать никто не будет… с их мизерным тиражом… тут не издают ради политики… там ради политики издают… я их вовсе не интересую… тут даже больше внимания… — он криво усмехнулся.
— Это верно… вот и я подумал, — он опять уставился на Додика. — Хочешь посмотреть? — вдруг прервал он себя, посторонился и жестом пригласил его зайти в мастерскую. — Тебя с твоими евреями не пускают, да?.. Меня с моими русскими. Гляди! — он лихорадочно менял на мольберте листы акварелей… цари, как черти, коронованные бесенята в непристойных позах с ведьмами свивались в эротические клубки. Нагота расцветала на картинках! Тут всё известные сказочные сюжеты, но… соблазнительные телеса крестьянок, сбросивших с себя ватники и сапоги, на печах в откровенных позах, совращающие попов и мужиков. Царский двор — мундиры, аксельбанты, фраки: оргия, захлёбывающаяся вином и стыдливо закрывающая себе глаза подолами юбок, истекающая слюной публика в отдалении, могущая лишь наблюдать за всем этим… и такие надписи и подписи, реплики в облачках, вырывающихся изо рта, что невозможно было удержаться от горького смеха… да разве передашь одним искусством другое — это надо было смотреть! Но как увидеть? Слишком прямые ассоциации со всей окружающей жизнью безошибочно подсказывали «картинки»… их бы наверняка окрестили «пошлыми и безыдейными», «искажающими великий русский фольклор» — эти удобные дежурные формулы не надо было искать, и, главное, пишущему не надо было отвечать за них… ими не раз стреляли речи и газеты в талантливое и непривычное владыческому оку.
— Ну?..
Додик уставился на Иванова.
— Прости… — тихо-тихо прошептал он.
— Не понял?! — повернулся к нему Борис.
— Я про тебя плохо подумал… прости, Боря… я…
— А ты не рассказывай, — прервал его Иванов, — бывает. На лбу не написано… понял? Ну, куда с этим? А народ просто вымирает! Ржёт!.. Продай, продай! А продам — так вообще никто не увидит… и выставить не выставишь, понял?! То против формализма воюют, против абстракционизма, да ещё мягкий знак в него впиливают! А это ж наше! Исконное! Русское! А как чумы боятся и на меня шикают, мол, Иванов, не дури, ты что, не понимаешь? Не понимаю, мать их…! А уже настучал кто-то… начальство косится… чего-то намекает… хорошо, что сгоряча-то не сиганули туда… в альманах этот… всё равно бы тут никто его не увидел, а что для истории останется — да, х… с ней, с историей! Её ещё столько раз перепишут! Если б эта Клио знала, какую породу продажных тварей на свет выпустила! — Додик буквально замер… ведь только вчера они то же самое говорили с Николаем! — Что толку публиковать там — всё равно здесь, не читая, осудят и с землёй сравняют…
— А ещё, знаешь, клятву я свою вспомнил, — тихо добавил Иванов и стал складывать листы, — ну, заткнут меня, и п…ц, а так… хоть кому-то помочь смогу… сам себе не изменю… как сосчитать, что лучше?! А? Фигу в кармане носить и надуваться от своего величия и бесстрашия, или дело делать и нас…ть на всех… как ты думаешь?
— Знаешь, как меня моя машинистка величает?
— Интересно!
— «Ты, писатель хренов!» — Додик выжидал, какой эффект произведёт это на собеседника.
— Это к чему? — совершенно ошарашенно спросил Иванов.
— А к тому, что недовольна она бывает часто тем, что я ей печатать несу! А она и есть народ! И весьма квалифицированный читатель!
— Ну, и за что критикует?
— Она так объясняет мне: «Ты что, писатель хренов, не знаешь, что это не пробьёшь! Чё бумагу изводишь!.. Это и при коммунизме не пропустят, а до него пешком-то с голой жопой да пустым брюхом ты и не дотопаешь! Писатель…»
— И хорошо пишет? — заинтересовался Иванов.
— Не понял?
— Ну… без ошибок, чисто?
— Ха! С филологического ушла с третьего курса, потому там перспективы никакой — училка в школе — и всё, а тут зарплата, да на казённой бумаге халтуры-то — сколько хошь… а в комитете и машинка хорошая, и бумага классная…
— В каком комитете?! — ощерился Борька.
— А чёрт его знает? — бросил Додик и через секунду, добравшись до смысла вопроса, рассмеялся. — Да не в том, не в том!.. Не в том…
В переговорном пункте было пусто. За стеклом поверх стойки виднелась только золотая Наденькина макушка. Девушка приподнялась на скрип двери и сразу отрицательно закачала головой, что означало — Милки нет.
— Не её смена? — поинтересовался Додик.
— Не… теперь две недели не будет, — кокетливо сообщала Наденька. — А я не могу помочь? — она мило рассмеялась, мол, чем я хуже-то… Видимо, Додик и ей тоже нравился.