отвезу, а потом тебя подкину… только не уходи сам, я расписание привезу поездов — тут не все останавливаются… давай вон — я тебе постелила… — Додик провалился в сон мгновенно. Там его укрывали, везли на каком-то паровозе верхом, ему было жарко до невозможности, он крутился и отбивался, но никак не мог слезть, его привязали к трубе, и над головой всё время раздавалось «пых-пых-пых», гремели стыки под колёсами, мотало из стороны в сторону, и вдруг на перроне оказался двухметрового роста Василий Иванович в форме стрелочника с двумя завёрнутыми флажками, жёлтым и красным. Он помахал ими, зажатыми в кулаке, ударил колокол, засвистел паровоз, и Додик проснулся.

Темно. Выключенный чайник досвистывает свою утреннюю трель, за щелью в занавеске мелькает Дуся в красной кофточке… дверь к детям закрыта. Додик вышел к столу, будто и не было ночи, а всё пригрезилось ему за минуту — стоило закрыть глаза. И разговор будто не кончался. Дуся остановилась, увидев его, подошла вплотную, так что он чувствовал её дыхание, и долго смотрела в глаза. — А я трясла, трясла тебя под утро… хотела дорассказать всю жизнь свою… — хмыкнула она и прикрыла рот ладошкой. — Понравился ты мне. А одной скушно. Плохо бабе одной… тягостно… чего я тебе всё открываюсь… — потом посмотрела на часы и заторопилась, — некогда. А ты оставайся. Детей в полвосьмого разбуди. Они в школе будут — я приду… как обещала… не уходи… — и добавила, опустив глаза, — я баба чистая… хоть и бывалая… правда… а для зазнобы твоей или кого там от тебя не убудет… жены-то у тебя нету, я вижу… — и она горячей ладонью погладила его по небритому лицу.

В этот раз Николай не удивился его приезду. Лена устроила торжественный ужин и пригласила жить, сколько угодно…

— Живи, пиши, сочиняй, целый день пусто… машинка у нас есть, а бумаги я тебе с работы приволоку — на «Войну и мир» хватит…

— Где бы ещё Толстого взять, — отшутился Додик.

— Кстати, — подступил Николай. — Толстой своё уже отписал. А ты очень кстати — напиши мне пьесу!

— Какую пьесу!? — изумился Додик, — Ты с ума сошёл… я в таком духе сейчас, что фамилию свою написать не могу.

— Фамилию мы сами напишем крупно на афише и по всему городу развесим! Давид, я тебя не отпущу, пока не напишешь, запирать буду! Ну, выручи!

— Да не умею я! Я ж понимаю — к юбилею, про пионеров-героев!

— Ну, зачем ты меня так макаешь, Додик! Слушай… ни к какому не к юбилею. У меня гастроли по обмену — через год едем. Они к нам в этом году, мы к ним — в том, в следующем. Хочу с настоящей русской сказкой поехать! Сувенир!

— Клюква?

— Ну, почему? Вот ты и сделай, чтоб не клюква, а заграница увидела настоящее… и деньги есть… знаешь, что… я тебя с собой возьму… на автора места нет — я тебя рабочим сцены оформлю… а там представлю, как автора… не возражай — все так делают — главное границу переехать! И заработаешь немножко — валюта! Я тебе слово даю — напишешь — всё выполню!

— Давай машинку! — потребовал Додик.

— У тебя что, на примете есть что-то, материал? — засуетился Николай.

— Давай машинку и четыре дня меня ни о чем не спрашивай. Потом прочтёшь то, что я тебе дам, тогда поговорим.

Додик работал, действительно, не разгибаясь. Печатал он медленно, четырьмя пальцами, иначе не умел, и на предложения поучиться работе вслепую отвечал: «Мне не надо, я и так думать не успеваю! А когда медленно — слова и мысли совпадают!» Черновик часто служил ему только конспектом — он разворачивал сцены, расширял описания, а то добавлял целые куски, неизвестно откуда являющиеся и так органично входящие в повествование, что без них уже невозможно было представить этого повествования… он не выходил из дома, хотя Николай вечерами рассказывал о театральных делах, о том, что артисты прознали о нём и интересуются, когда увидят… Четырёх дней ему, конечно, не хватило…

Через неделю Николай принёс домой договор и просил подписать — его подпись и печать уже стояли.

— Ты где такие деньги взял?

— Столичные расценки! Уметь надо! — покрутил пальцами перед Додикиным носом Николай. — Подписывай, а в понедельник за авансом… и никаких почтовых расходов…

— Но…

— Додик! Никаких но! Я ж тебе сказал: пьесу! Только пьесу! Сам потом скажешь, что я был прав — во всём… мы ж даже с тобой толком поговорить не успели…

Он вернулся в Москву, когда снег безобразно таял на чёрной грязи улиц, оставлял белые разводы на высыхающей обуви и несводимые пятна на брюках… всё вокруг было странным, неожиданным, хотя и знакомым, отвыкшему взгляду…

Но он чувствовал какую-то радость, волнение, подъём… всё новенькое на нём ладно сидело — Коля с Леной позаботились… и пьеса-сказка вроде получилась, а благодаря ей он обнаружил, что существует «завтра». Все старые проблемы не наваливались на него, а стояли в стороне и не требовали никаких решений и суеты — они просто существовали в мире. Это его дело было, возрождать их или нет. Он отматывал назад события и, наконец, остановился на том приёме в союз, с которого начался для него провал в жизни. Теперь, казалось, он стоит на противоположном берегу, смотрит внимательно назад и удивляется, как мог столько значения придавать этому! Выходит, правильнее всех сказал ему тогда, в самый горячий день, Сашка Зверской, месткомовский прощелыга… но тогда он не мог поверить ему, не мог вообразить, что придёт сегодняшний день… какое счастье, что он вырвался из этого прокрустова ложа, отвязался от этой зависимости… и как ни вечен Василий Иванович, но не все же подписали на себя клевету, не все… были же и коломенские рабочие с паровозостроительного — триста человек… были же и косаревские комсомольцы — не подписали ни одного клеветнического протокола… сгинули все… но вот ведь их теперь раскопали… мёртвых… «Мёртвые срама не имут!» Он припомнил последний разговор со своим «серым мышом»… Сейчас другое время… но, может быть, эта тишина ещё страшнее, потому что за ней непременно будет новая гроза… напряглось всё… очень… и все разбегаются, кто куда… подальше, подальше с глаз…

Вечер пришёл без предупреждения.

Додик настолько был поглощён разговором с самим собой, что не обратил внимания на собственное окно, в котором горел свет.

В прихожей было пусто. Дверь в его комнату приоткрыта. Сердце заколотилось неизвестно почему — может, от недоброго предчувствия. Додик ещё чуть приоткрыл её и остолбенел: возле стола стоял перетянутый ремнём чемодан, на нём лежало пальто, на диване сидела Вера с опущенным в книгу взглядом. Её колени были покрыты незнакомым пледом, а знакомая кофточка не застёгнута на верхнюю пуговичку, которая его всегда очень раздражала, и потому часто её приходилось пришивать снова. Он замер и смотрел, не моргая. Так продолжалось несколько минут, пока Вера не почувствовала чьё-то присутствие, медленно повернула лицо и очень медленно, как бы боясь взглянуть в эту сторону, перевела на него глаза. Теперь они оба замерли и не могли произнести ни слова… тогда Додик шагнул за порог и затворил дверь…

— Я загадала, — тихо произнесла Вера первая и опять опустила глаза, — я загадала… меня один человек замуж позвал. Ему за границу надо ехать, а неженатых не оформляют. Он позвал меня. Я не знала, что делать, потому что ему срочно надо… я загадала… я загадала на семнадцать дней… потому что помню, ты мне говорил, что восемнадцать — это хаим, это жизнь… я загадала на семнадцать дней, а что будет на восемнадцатый, то — жизнь… сегодня семнадцатый день, Додик… — она подняла взгляд и встала. Губы её дрожали, она с трудом сдерживалась от рыдания, теребила пальцами край пледа, застрявшего в руках и смотрела на него. — Я ушла из дома, — уже почти шептала она. — Совсем… но если ты… то я… уйду… я уже и так собралась уходить… ты только скажи… — и тут весь её запас кончился… ей показалось, будто из неё вместе с этими словами вытекла вся кровь. Ноги стали ватными. Перед глазами, залитыми слезами,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×