побеседовать об этом с самим Живовым. Сделать, одним словом, доброе дело.
— Все это я бы и сделал, — строго ответил Глебов, — если бы вы со мной не поступили бессовестно и непокорно. Как же можно, чтобы набольший в семье не знал, что у него в доме происходит? Да вы после этого беглых французов будете тут прятать или острожников и мошенников.
Старик взволновался, встал и начал ходить по своей комнате. Анна Сергеевна дала ему успокоиться, зная, что в эту минуту всякие разговоры и в особенности противоречия его только хуже раздражают и гневают. Когда же первый пыл спадет, то можно смело начать атаку. Так случилось и теперь.
Когда Сергей Сергеевич снова сел в кресло, то старая девица начала речь на другой лад, стараясь разжалобить брата и подействовать на его любовь к внучке. Не Софью Хренову надо осчастливить, она чужая — Бог с ней! — а надо осчастливить Надю, которая горюет чуть не так же, как сама беглянка.
Кончилось тем, что Глебов выговорил:
— Посылай ко мне Надю!
Когда княжна, смущенная, хотя ее всячески обнадежила grande tante [25], вошла к деду, то он уже мягко заговорил с ней и, немножко пожурив за то, что она первая затеяла в доме обманывать его, расспросил все подробно о Софье. Надя, разумеется, повторила то же самое, что сказала Анна Сергеевна, но при этом, описывая горе своего друга, расплакалась, бросилась на колени перед дедом, стала целовать его руки и, всхлипывая, приговаривать:
— Дедушка! Дедушка! Помогите ей! Ведь на всю жизнь! Она ни за что не пойдет. Она поклялась, что утопится!
Слезы и печаль любимой внучки всегда сильно действовали на старика. Он когда-то рассудил так: «Много еще слез будет впереди и у Нади, и у Сережи, и, стало быть, пока я жив, нужно, чтобы их у них не бывало!»
Погладив внучку по вьющимся кудрявым волосам, достав из кармана чистый платок и утерев ей слезы, Сергей Сергеевич, улыбаясь, произнес:
— Вишь, какой горячий ходатай по делам! Поди и у Иверских ворот никогда таких горячих не видано? Были бы этакие, то какие бы большущие деньги наживали. Ты за свое дело никогда так горячо не просила. Ну, так и быть, пошлю я за Живовым. Скажу ему, что бегунья спряталась у нас и что в этом деле главный преступник и мошенник — моя же родная внучка. Стало быть, и я виноват выхожу.
На другой день Живов явился к генералу и, конечно, был крайне изумлен, узнав, что пропавшая без вести невеста его крестника скрывается у молоденькой княжны. Однако Иван Семенович отнесся к делу совершенно иначе, чем думал Глебов, и кончилось тем, что и генерал присоединился к мнению старика.
Живов расхвалил семью Тихоновых, расхвалил в особенности своего крестника, объяснил, что семья Хреновых не ахти какая. Сам Хренов — человек прямо скверный, сын его совсем глупый, а обе дочери балованные, о себе возмечтавшие. Если бы не его крестник, без ума полюбивший Софью, то он, конечно, никогда бы и не подумал его женить на такой девушке. Одна надежда, что она исправится.
— Как же, помилуй, — сказал Глебов, — ведь Софья бывала у нас всегда, ее мы все очень любим, она девушка хорошая.
— Вот вы-то, ваше превосходительство, ее и испортили. Бывая у вас часто да беседуя с княжной, которой она совсем не по плечу, она, должно быть, разумом и свихнулась. Ей вот теперь и хочется выходить замуж за какого-нибудь дворянина, а то и генерала. От этого, что она часто бывала у вас, всякие сновидения и пошли у нее.
И затем старики решили, что, чем дело сватовства кончится, видно будет, но что, во всяком случае, теперь надо тотчас же возвратить девушку к ее родителям. Это долг чести и порядочности не только дворянской, но хотя бы и купеческой. Срам и противозаконие — скрывать у себя девицу, бежавшую от родителей.
Живов уехал, а решение генерала, объявленное домашним, конечно, всем было неприятно, а на бедную Софью подействовало так, что она едва не лишилась чувств. Напрасно утешала Надя приятельницу, что Живов обещался подумать и порассудить, дедушка обещался даже заступиться, что свадьба эта вряд ли состоится. Софья все-таки была вне себя от ужаса и перепуга.
Между тем Глебов послал сказать Хренову, что дочь его находится у них — генерала — и будет доставлена в дом тотчас же, но не прежде того, как отец сам побывает у генерала.
Пораженный, но и обрадованный Хренов явился наутро. Глебов, приняв купца, конечно, его не посадил и, поговорив с ним стоя у окна, объяснил, как дело было. Он объяснил свое неведение, брал чужую вину на себя и просил извинения. Но затем он прибавил, что он эдак поступает как гражданин. Но как христианин он должен поступать иначе. Он только тогда отпустит Софью к родному ее отцу, когда этот отец поклянется ему, что не будет жестоко расправляться и наказывать дочь за побег.
— Это твое родительское право. Но все-таки прошу тебя поклясться мне, что ты Софью пальцем не тронешь. Битьем да хлопаньем, хороший мой, ничего не сделаешь! Я уже вот полстолетия ни одного из своих крепостных рабов не только палкой или розгой, а пальцем не тронул. Дивлюсь только, что все господа собственноручно распоряжаются, собственные свои кулаки расколачивают без жалости о морды своих холопов. Никогда я этого уразуметь не мог и похвалить, конечно, тоже не мог. Даешь ты мне клятву, что не тронешь Софью?
Хренов поклялся, но глаза его лукаво мигали, и Глебов не поверил. Он задумался и не знал, как быть. И вдруг ему пришло на ум…
— Ну, вот что… Как тебя по имени и по отчеству?
— Ермолай Прокофьич, ваше превосходительство.
— Так вот что, Ермолай Прокофьевич, знаешь ты, что я человек все-таки не последний, а человек властный. С главнокомандующим Федором Васильевичем состою я в дружбе. Времена теперь лихие. Как только я узнаю, что ты стал терзать свою дочь за ее побег, так, божусь тебе, напишу маленькую цидулю[26] графу Растопчину с просьбой, и на другой день на лошадке или на двух лошадках вывезут тебя из Москвы с недозволением возвращаться в нее впредь до особого разрешения. Ну, стало быть, держи свою клятву или не держи — твое дело, а уж я-то мою, Ермолай Прокофьевич, сдержу. Ну а теперь бери свою дочку — и с Богом домой!
Разумеется, в ответ на подобную речь Хренов поклялся пальцем не тронуть дочери, и на этот раз его глаза уже не мигали лукаво.
XII
После всяких невероятных и противоречивых слухов, бегавших по столице уже два месяца, вся Москва от мала до велика вдруг узнала, наконец, наверно, что было страшное сражение где-то по Смоленской дороге, но недалеко от Москвы. Начальство, важные именитые люди говорили, что ожесточенный бой причинил много вреда врагу. Если еще такой бой, то придется Бонапарту двигаться обратно к границе немецкой.
И простой народ верил. Но общество толковало и судило иначе. Ведь было известно, что армия после сражения опять попятилась и идет на Москву. Зачем? Чтобы дать второе сражение, отстаивая грудью матушку-Москву с ее святынями? Или чтобы защищаться в самом городе? Но это нелепо: Москва не крепость.
— Ничего! — говорил простой народ. — Пускай французы берут Москву приступом. А из Кремля будут по ним палить пушкари, и всякому обывателю прикажут взять топор, вилы, а то нож и тоже сражаться.
И начались в Москве сборы и выезды по деревням и вотчинам. Дворяне первые подали пример, и часто выезжающие колымаги, тарантасы и обозы с кладью смущали купечество, смущали и простонародье.
— Да неужто же в самом деле француз в Москве будет? Граф Растопчин сказывает, что ни в жисть!
Однако находились люди, которые поняли, что француз — не свой брат. Лучше бежать. Нашлись тоже люди, которые поняли, что пришла пора жертвовать чем можешь… Достоянием или жизнью… А то