«Ах, какая прелесть! Какая распрелестная прелесть!» – повизгивали они, примеряя подаренные отцом бирюльки.
Зачем, если свечение каменьев, лежащих на коже, говорит само за себя?
«Молчунья!» – презрительно фыркали они, глядя на меня.
О, да! Я люблю молчать, и была бы счастлива, если бы остальные были в этом похожи на меня.
Я люблю картины. Они воплощенное и такое говорящее молчание! Иногда я стою часами напротив портретов моих предков-королей, и смотрю на них, и оторваться не могу.
И представляю себе, в какой-такой период жизни застал их придворный художник. Что происходило с ними тогда? О чем они думали, когда позировали живописцу долгими часами?
И мне кажется, что я понимаю их характер. И все то, что тревожило, мучило их в старинные времена, мне тоже становится ясным и близким.
В галерее есть и мой портрет. И он красноречивее зеркала. Потому что зеркало всегда обманет, отражая твою попытку обмануть его. И еще потому, что в зеркале никогда не увидишь себя целиком, но лишь по частям: сначала один глаз, потом другой, потом нос, затем уже подбородок.
А портрет не лжет. Он вбирает тебя всю и потом возвращает тебя обратно тоже всю: во всей наготе твоего взгляда, позы, самой твоей души.
Мои сестры в душу не верят. Хотя словом этим играют с утра и до ночи. «Отец, душа моя!» – говорят они. Или так: «Всею душою, без остатка, люблю я моего отца, короля!»
Я не знаю, есть ли у нас душа на самом деле. Но если есть, то ей-то точно не нужно слов. Она и так все знает и понимает и не нуждается в говорении для того, чтобы быть понятой другою душой.
Я пойду замуж только за того мужчину, который узнает меня без необходимости воспользоваться словами. И пусть сам тоже не говорит. Ну, кроме обязательных фраз приветствия и всего того, что навязывает придворный этикет.
По мне, так и без этого можно было бы обойтись. Но, вероятно, мои знакомства будут происходить под контролем отца и придворных. А они, увы, не простят благородным кавалерам неположенной им немоты.
Так что пусть поздоровается и расшаркается. А потом пусть молчит и просто смотрит мне в глаза. Я обо всем угадаю сама.
Угадаю ли? Угадаю.
А если его глаза мне ничего не скажут, не пойду за мертвоглазого.
А насильно не выдадут – побоятся.
Они вообще боятся моего молчания и не посмеют предпринять ни шага в вопросе моего замужества, не услышав озвученного «да». Или хотя бы не увидев кивка головы.
А ведь на самом деле я оказываюсь довольно-таки болтлива. Вон, сколько насочиняла о незначимости слов. Сколько их потратила.
Но это все про себя, не вслух, не наружу и не напоказ. Это мои мысли. Кому надо, тот сумеет их прочитать, несмотря на то, что они никогда не будут произнесены. А писать я не умею. Ни на одном из известных мне языков.
Надо бы научиться. Письменное слово весит больше. Ведь на него потрачены чернила. И оно умеет на расстоянии передавать то, что в близости молчанья понятно с помощью глаз.
Это очень плохо, что письму не обучают принцесс. Если стану королевой, обязательно это исправлю.
Глава 16. Недовольна!
Перечитала последнюю часть дневника – недовольна.
Завтра утром встреча с врачом, а я такое пишу.
Вот до чего довели меня «Роковые подвязки», невыносимые с первой страницы.
А если кто прочитает мой дневник раньше времени?
А если сам доктор?
Ему не понравится, что я заговорила от имени дочери короля Лира.
Да к тому же у меня там исторические неточности. Действие этой трагедии Шекспира происходит в Британии XI века, и тогда, как мне представляется, не принято было украшать замки живописными произведениями. Да, кажется, и взаимоотношения великих мира сего в то время были проще, без расшаркивания.
И вообще: рано-рано.
Еще только половина таблетки.
Больше никаких дневников – доделать запланированную главу «Подвязок» и спать.
Глава 17. Дрожь
Доктор встретил меня радушно: «Батюшки святы! Кто к нам пришел!»
Меня била дрожь.