Я записываю здесь не все свои мысли.

Я редко записываю мысль с первого раза. Я выжидаю, придет она снова или нет.

7 июля

Дождь, и я сижу и думаю о разных неприятных вещах. Почему я отказал Хансу Фалёну, когда он той осенью просил у меня взаймы пятьсот крон? Правда, я его очень мало знал. Но он перерезал себе горло неделю спустя.

И почему я не учил в гимназии греческий? Эта мысль приводит меня в такое расстройство, что я положительно делаюсь болен. Ведь нам его преподавали целых четыре года. Быть может, поскольку отец навязал мне греческий вместо английского, я и решил не учить ни того, ни другого? Надо же быть таким тупицей! Все прочее я, видите ли, одолел, даже ту чепуху, что называлось логикой. А греческий мы изучали целых четыре года, и я понятия не имею, что такое греческий.

И учитель тут, конечно, ни при чем, ведь он впоследствии сделался статским советником.

Разыскать бы свои школьные учебники и проверить, способен ли я еще что-то выучить, может быть, еще не поздно.

* * *

Интересно, каково это, когда на совести у тебя преступление.

* * *

Интересно, когда же у Кристины будет готов обед…

* * *

Ветер отряхивает промокшие дубы на кладбище, и дождь журчит в водосточном желобе. Какой-то оборванец с бутылкой в кармане обрел убежище под церковной крышей, в уголке у контрфорса. Он стоит, прислонившись к кирпичной церковной стене, и кроткий, доверчивый взгляд его блуждает меж бегущих туч. Капает с двух тощих деревцев у могилы Бельмана[6]. Напротив кладбища приютился небезызвестный дом; девица в исподнем шлепает к окошку и опускает штору.

А по грязи меж могил осторожно пробирается отец-настоятель, под зонтиком и в галошах, и вот уж он протискивается через маленькую дверку в ризницу.

A propos, отчего это священник всегда входит в церковь через заднюю дверь?

9 июля

Дождь не перестает. Такие вот дни сродни всему, что тайно отравляет мне душу.

Сейчас, возвращаясь домой с визитов, я на перекрестке обменялся торопливым кивком с господином, встречать которого миг неприятно. Он однажды оскорбил меня — глубоко, изощренно, при таких обстоятельствах, что я не вижу возможности отплатить ему.

Подобные вещи неприятны. Вредны для здоровья.

* * *

Я сижу за бюро, выдвигаю один ящик за другим и перебираю старые бумаги и разную мелочь. Мне попадается маленькая пожелтевшая газетная вырезка.

Существует ли загробная жизнь? Д-р богосл. Кремер. Цена 50 эре.

Откровения Джона Беньяна[7]. Картины загробной жизни, райского блаженства и ужасов ада. Цена 75 эре.

САМОПОМОЩЬ.

С. Смайлс. Наивернейший путь к отличию и богатству. Цена 3 кроны 50 эре и элег. холщ. пер. с зол. обр. 4 кроны 25 эре.

Отчего я сохранил это старое объявление? Помню, я вырезал его, когда мне было четырнадцать лет, в тот год, когда разорился отец. Я стал откладывать из своих жалких карманных денег и купил наконец книжку мистера Смайлса, правда, без золотого обреза. Прочитав, я тут же отнес ее букинисту: она оказалась до невозможности глупа.

А объявление осталось. Да ему и цена больше.

А вот старая фотография: наш загородный дом, где мы жили несколько лет кряду. Усадебка называлась «Мариебу», в честь мамы.

Фотография пожелтела и поблекла, и словно в тумане белый дом и еловый лес за ним. Да так оно все и выглядело в пасмурные и дождливые дни.

И жилось мне там не очень сладко. Летом мне частенько доставалось от отца. Правда, когда я не ходил в школу и не был занят уроками, ребенок я был несносный.

Однажды меня выпороли незаслуженно. Это чуть ли не одно из приятнейших воспоминаний моего детства. Плоть, конечно, страдала, зато на душе было хорошо. Я спустился после к морю, волны бились о берег, и брызги пены летели мне в лицо. Не знаю, испытывал ли я когда-либо впоследствии столь приятный наплыв благородных чувств. Я простил отцу; человек он был вспыльчивый, да и дела его замучили.

Труднее было прощать, когда он порол меня по заслугам (я и до сих пор, кажется, не простил его до конца). Как, например, в тот раз, когда я, несмотря на строжайшее неоднократное запрещение, снова обгрыз себе ногти. Как он бил меня! После того я не один час бродил под моросящим дождиком в нашем жалком ельнике, и плакал, и сыпал проклятиями.

Я ни разу не видел отца умиротворенным. Он редко когда радовался, а поскольку сам был такой, то и чужой радости не переносил. Но праздники он любил; он был из породы мрачных гуляк. Он был богат, а умер в бедности. Не знаю, отличался ли он безупречной честностью; ведь он ворочал очень большими делами. Помню, как однажды, еще ребенком, я удивился шутливому замечанию, оброненному им в разговоре с одним из своих деловых друзей. «Да, дорогой мой, не так-то просто оставаться честным, загребая столько, сколько мы с тобою…» Но он был строг и непреклонен и имел совершенно твердое и четкое представление о долге, когда речь шла о других. Для себя-то всегда отыщешь извиняющие обстоятельства.

Но самое скверное, что я испытывал к нему непреодолимое физическое отвращение. Как я мучился, когда ребенком принужден был купаться вместе с ним, и он пытался научить меня плавать. Я ужом выскальзывал у него из рук, каждый раз мне казалось, что я вот-вот утону, и умереть мне было не намного страшнее, чем дотронуться до его голого тела. Он, верно, ни о чем не догадывался и не мог знать, насколько это чисто физическое отвращение обостряло мои страдания во время порки. И еще долгое время спустя для меня было настоящим мучением, когда в поездках либо при каких-нибудь других обстоятельствах мне приходилось спать с ним в одной комнате.

И все же я любил его. Больше всего, пожалуй, за то, что он безгранично гордился моими способностями. И еще за то, что он всегда ходил таким франтом. Одно время я его к тому же и ненавидел, за то, что он дурно обращался с мамой. Но потом она заболела и умерла. Тут я увидал, что горюет он по ней больше, чем я, пятнадцатилетний щенок, и я перестал его ненавидеть.

Теперь уж их обоих нет на свете. Все куда-то сгинули, все те, кого я привык видеть в доме моего детства. Ну, если и не все, то самые дорогие моему сердцу. Брат Эрнст, такой сильный, и такой глупый, и такой добродушный, моя опора и моя защита во всех наших школьных проказах — его уж нет. Он уехал в Австралию, и кто знает, жив ли он, умер ли. И прелестная кузина Алиса, помню, она стояла у рояля, такая бледная, прямая, как струна, со взором лунатика и пела голосом трепетным и обжигающим, пели так, что меня, мальчишку, притулившегося в уголке большой застекленной веранды, мороз по коже подирал, так пела, как никто уж никогда больше не пел — что сталось с нею? Обручилась с бедностью, с учителем захолустного городка, и старая уже, и больная, и замученная. Рыдания сдавили мне горло, когда я встретился с ней прошлым рождеством у ее матушки, и, глядя на меня, она тоже не выдержала, и мы плакали вместе… И сестра ее Анна, розовощекая Анна, та, что танцевала столь же вдохновенно, как сестра ее пела, — она сбежала от своего изверга мужа к другому извергу, а тот бросил ее. Теперь, я слышал, она живет тем, что продает себя на панели в Чикаго. И их отец, милый, красивый, жизнерадостный дядя Ульрик, на которого, все говорили, я очень похож, хотя копия-то была уродливая, — он стал жертвой краха, постигшего моего отца, и умер, как и он, в тщетно скрываемой нищете… Что за чума такая смела всех подряд, кого в могилу, а кого в яму нищенского прозябания, всех до единого, да в придачу многих друзей, наполнявших наш дом в дни праздников?

Вы читаете Доктор Глас
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату