было отказать в проницательности, по крайней мере теперь, когда на карту была поставлена его судьба.
— Кто считает, что заговорщики уже взяли верх, глубоко ошибается, — промолвил он вдруг со злорадной усмешкой. — Сколь ни слабы русские бояре, они не пожелают иметь над собою чистокровную иноземку. Им надоело постоянное иноземное иго, им наскучила постоянная роль лакеев при чужом застолье!
— О сём предмете их не будут вовсе и спрашивать, — возразил фельдмаршал Миних. — Сам Пётр Великий заклинал на смертном одре своих друзей-иноземцев присматривать за Россией, как за бедною вдовой! Он предчувствовал, что она надолго осиротеет!
Государь пропустил мимо ушей сию бестактную и весьма двусмысленную речь.
— Я буду сражаться до конца, — сказал он. — Я до конца доиграю роль, навязанную мне провидением. Каждый, кто дал мне присягу, возьмёт в руки оружие. А коли не возьмёт, будет жестоко наказан. В конце концов, у меня наберётся до трёх тысяч голштинцев, которые не изменят мне ни при каких обстоятельствах. Я полагаю, и мой друг Фридрих быстро придёт на помощь, едва я попрошу его. Так ли я мыслю, барон?
Прусский посол Гольц встрепенулся, словно задремавшая птица.
— Именно так! Но слишком огромны расстояния, а времени у нас недостанет и для того, чтобы спокойно посмотреть хотя бы ещё одну прекрасную комедию.
И сию дерзость принуждён был пропустить государь мимо ушей.
Как переменился воздух, которым мы дышали! В мгновение погасла звезда, коей только что поклонялись, поголовно стоя на коленах.
Не ведаю, что за чувства обуревали государя, но даже отдалённый холод в речах царедворцев поверг его в ещё большую растерянность — он стал заискивать перед ними, не понимая, что у вчерашних рабов господину никак не добиться милосердия унижением, ибо они требуют унижений столь же беспредельных, в каковых провели жизнь сами.
Государь не выказал возмущения, даже когда ещё один верный ему офицер, чудом прорвавшийся из Петербурга сквозь расставленные на дорогах пикеты и насмерть загнавший при этом свою лошадь, рапортовал, что главные устроители переворота — граф Панин, обер-гофмейстер и дядька великого князя Павла, братья Орловы, генерал Вильбоа, передавший в руки Екатерины всю артиллерию, и генерал Корф, парализовавший своими приказами огромный полицейский корпус в самый решающий момент. Все порушители присяги были известными масонами, как и те, которые остановили с запозданием выступивший кирасирский полк, арестовав верных государю офицеров, коих число оказалось до смешного ничтожным.
Жалуясь на головную боль, государь велел подать в кабинет вина и жадно выпил бокал, будто желая хмелем вернуть крепость духа. Никто из вельмож, однако, не последовал его примеру.
Говорить было как бы вовсе не о чём. Пётр Фёдорович заторопился в Петергоф и прибыл туда с избранными лицами около полудня. Две роты голштинцев возводили уже укрепления, заняв территорию зверинца и ожидая подвоза пушек. Я сам позднее видел новейшие единороги,[69] влекомые упряжкою в шесть лошадей.
Государь попытался разыграть шутку: забегал, как мальчишка, по комнатам дворца, громко звал Екатерину Алексеевну, но неуместность затеи была столь очевидна, что фельдмаршал Миних одёрнул его. «Ваше величество, — сказал он, — свите известно про все обстоятельства, так что никто не засмеётся, сколько бы вы ни шутили».
Между тем стали возвращаться некоторые из посланных ещё прежде лазутчиков, донося, что по всем дорогам заговорщиками расставлены караулы и они задерживают приверженцев императора, а голштинские драгуны, въехавшие в город для распроведания обстановки, взяты в плен.
Мало-помалу вырисовывалась картина исподволь подготовленного заговора, когда мятежники беспрепятственно захватывали власть, а большинство людей даже не понимало, что происходит.
Накануне выступления, будто по мановению волшебной палочки, во всех полках было устроено обильное винопитие. И утром, когда гвардейцы начали присягать Екатерине, беспорядочное винопитие продолжалось, так что к обеду солдаты и многие офицеры были безобразно пианы. Они громили винные погреба, врывались в шинки и трактиры, требуя бесплатно водки и пива. Подлый народ, увязавшись за ними, бражничал сверх всякой меры, как если бы приближался конец света.
Впрочем, люди ожидали и прибыли от переворота, невольно оживившего надежды. Повсюду раздавались крики: «Долой иноземцев-кровопивцев! Бей новую татарву! Освободим русскую землю от находников!» Подобные настроения подлинно владели народом. Недаром были разграблены иные из лавок и магазинов, коими владели иноземцы. Гренадёры схватили царёва дядю принца Георга Голштинского на улице, вытащили из кареты, избили и заперли в подвале собственного дома. Дом же совершенно разграбили. Таковая же участь постигла и некоторых других вельмож, так что заговорщики, дабы пресечь невыгодное для себя развитие событий, немедля сочинили и разослали приказ о воспрещении бесчинств под угрозой смертной казни.
Бедный могучий народ, запуганный и напрочь лишённый предводителей, каковые бы выразили его волю и повели за собой, использовался как фасад или ширма. Напоив допьяна, ему позволили свободу кричать здравицы в честь новоиспечённой императрицы. Хитрый Давид, как всегда, торжествовал над простодушным Голиафом.[70]
Приняв присягу от измайловцев, семёновцев и преображенцев, а затем и от кавалергардов, Екатерина поспешила в Зимний дворец и, как только вокруг дворца построились гвардейские полки и собрался народ, ради ликования которого выкатили десятки бочек водки, стала принимать присягу от вельмож. Оные толпами стекались удостоверить свою приверженность новой власти. Раздавались титулы, награды и обещания. Все торопились преподнести измену как выражение своего патриотизма и давней любви к императрице…
В Петергофе между тем шла беспрерывная дума — в небольшой зале, при прежних наездах употреблявшейся государем для уединённых пирушек. Я не замечал ни в ком энтузиазма — каждый из сановников мысленно был уже в Зимнем дворце и целовал императрице руку в предвидении её щедрот и милостей, беспокоясь лишь о том, что его опередили.
Государь бодрился изо всех сил, пытаясь внушить, что изменой каждый навредит себе в будущем. Он вспомнил о вещах и понятиях, которые прежде для него как бы и не существовали.
— Конечно, люди у нас продажны. И даже слишком. И это — оттого, что ничтожны. Отними у них доходы, и они тотчас превращаются в хамов… Я даже корону не заказывал, считал слишком накладным для российской экономии. Думаете, меня одобрили?.. Обществу почти неизвестно, что Екатерина Алексеевна — насквозь провяленная на немецких ветрах баба и не имеет никакого отношения к России, а сын её даже не признан мною наследником, — с нарочитой беспечностью говорил государь, развалясь на диване и поглаживая свою собаку. — Народ спохватится, едва минёт первый угар. Синод и Сенат не уступят. Нет, не уступят! Я облагодетельствовал слишком многих, и абсурдно допустить, что все они чудовищно нечистоплотны!..
Он не договаривал и не делал логического вывода. Противопоставив себя коренному российскому обществу благоволением к иноземцам, он не мог рассчитывать на симпатии русских людей. Тем более затруднительно было ему обрушиться на иноземцев, видя их изменнические настроения; падение сей хлипкой опоры оставляло его, в сущности, один на один перед противниками. Нужно было решиться, на кого поставить, но такой шаг был уже решительно невозможен: пустота окружала самодержца, такая бездна, что даже мысль о собственном спасении явилась к нему уже запоздалой и потому неосуществимой.
— А что, ваше величество, — промолвил канцлер Воронцов, держась за сердце и гримасою боли исказив лицо. — Много ли проку изводиться неведением, ожидая отрывочных сообщений и не зная вовсе, что им противопоставить? Не отправиться ли мне к заговорщикам да не поговорить ли с ними об условиях замирения? Всё же разумнее сделать таковой шаг, понеже силы у нас пока мало и люди, посланные в Нарву, неведомо когда возвернутся… Если неможно тотчас опрокинуть врага, нужно броситься ему с восторгом навстречу и истолковывать его для других в нужном тебе смысле, умалчивая о противных идеях, поддерживая подходящие и выискивая слабости, дабы затем нанести ему смертельный удар…