главный.
Но Сталин, оказывается, спит, положив руки на голову. Процесс ведется в дневное время, для него это непривычно.
Его нежно будит секретарь суда и нашептывает на ухо, пересказывая, что было.
— Я и сам знаю, — говорит вождь, не спеша закуривая.
Потом он выжидает паузу.
Всем становится не по себе, будто они виноваты перед этим человеком, будто у каждого есть в этом деле что-то личное, а у Сталина ничего личного нет, он в чистом виде — воля и разум.
— Мне тут разные преступления насчитали, — говорит Сталин. — А я скажу — мало. Мало насчитали. Засчитайте еще, что я Троцкого уничтожил, который бредил идиотской своей мировой революцией, не понимая, что в новых исторических условиях только одна страна могла стать крепостью социализма — Советский Союз. (Аплодисменты.)
Засчитайте, что я дал вам заповеди в конституции, которую под мою диктовку написал Бухарин. А что заповеди были одни, а люди вели себя по-другому, — это не конституция виновата, это люди виноваты. Христос тоже дал людям заповеди. Не убий, не укради и тому подобное. А они убивают и крадут. Кто виноват? Христос? Нет. Враги людей, подбивающие на убийства и воровство! (Аплодисменты.)
Засчитайте мне, что я отучал людей от собственности, этого проклятия человечества, которое сведет его в могилу, потому что ради собственности человечество готово на любые преступления. (Бурные, продолжительные аплодисменты.)
Засчитайте, что я построил империю добра и любви, но при этом империю сильную, мощную. Мне тут про Финскую войну говорили, что не надо было. А интересы страны и социалистической демократии? Но финны хоть рядом. А американцы вон то во Вьетнам вошли, то в Ирак, то Белград бомбили, а вся Европа была в восторге, — я что, хуже американцев? Было две империи, одна считалась империей зла. Хорошо. Осталась одна. Империя добра. И насаждает она это добро самолетами и танками. Мне говорят: нельзя насильно внедрять демократию. А они внедряют — им можно? Про мораль мне говорят. Нет морали в глобальной политике, есть интересы! (Бурные, продолжительные аплодисменты, переходящие в овацию.)
Масоном меня тут назвали. А в других странах — не масоны? Все знают: каждой большой страной управляет примерно двести семей. А я все на себя взял. Виноват. Надо было тоже вырастить двести семей, чтобы на них страну оставить. Хотя, вроде бы, сейчас дело исправляется. Развалили, идиоты, страну, теперь опомнились, заново собирают, — презрительно говорит Сталин, проявляя удивительную осведомленность. — Пролить воду на землю легко, а как ее с земли обратно взять? (Смех в зале.) А еще в том я виноват, — глуховатый голос Сталина крепнет и наливается силой, — что не всех уничтожил троцкистов, идеалистов, пацифистов, предателей, врагов народа, террористов, децентралистов и этих пидарасов модернистов! Что оставил дурное семя, которое выросло и погубило в результате великую державу, погубило великий русский народ! Братья и сестры, к вам обращаюсь я, друзья мои! Каюсь! Виноват! (Бурные, продолжительные аплодисменты, переходящие в овацию. Все встают. Слышны выкрики: «Да здравствует товарищ Сталин! Народ и партия едины! Построим новое здание российской демократии на историческом фундаменте национальной государственности! Да здравствует преобладание образности над логикой, интуиции над рассудком, общего над частным, понятия над законом!»)
Сталин поднимает руку, призывая к тишине.
— Ну? И какой будет приговор?
Присяжные, посовещавшись, поручают высказаться самому уважаемому из себя — благородно седовласому и седоусому.
— Эх, милые вы мои! — поет он мягким голосом, как бы заранее сожалея о тупоумии окружающих, включая, быть может, и Сталина. — Никто не прав, только Бог. Но решать надо. Расстрелять. А потом взять на поруки. Посмертно.
— Кого? — уточняет секретарь суда.
— Его, конечно, — указывает присяжный на Ваню.
Вбегают люди в черных наголовниках с прорезями для глаз, кричат:
— Всем лежать! Лицом вниз!
Уложив всех (включая Сталина) во избежание помех мирному и спокойному аресту Вани, они берут его, надевают наручники и уводят.
— Кто у тебя родители? — спрашивает один измененным голосом (Ваня догадывается об этом, хотя не знает, какой голосу него настоящий).
— У отца небольшое хлебопекарное производство, мама в институте преподает.
— Ага. Тогда сто тысяч. Евро.
— За что?
— За то, что жив останешься.
— Ноу вас же приказ!
— Ты жить хочешь?
— Хочу.
— Сто тысяч.
— Постойте! Но есть же закон! Я хочу, чтобы по закону!
— По закону — расстрел. А по понятиям — сто тысяч. Что выбираешь?
Ване очень стыдно. Он краснеет. Но он очень хочет жить — хотя бы для того, чтобы бороться во славу закона. И шепчет:
— По понятиям…
И опять Ваня думает, читает, и натыкается на интересную особенность: при всем том, что Сталин — одна из самых изученных фигур, в его биографии много пробелов, туманностей и неясностей. При описании его личных качеств недоброжелатели склонны делать вывод чуть ли не о паранойе, апологеты же либо переводят эти качества в гражданские, либо предпочитают о них не распространяться.
И тут-то Ваня видит именно то, что его больше всего тревожит — больше, чем роль Сталина в истории, его явные ошибки, злодейства или сомнительные победы, — тут-то и видится ему главная тайна, поэтому в своих мыслях он является к нему в третий раз.
Ваня против Сталина
На этот раз Ваня приходит с человеком в белом халате.
— Это еще кто? — недовольно спрашивает Сталин, который не доверяет врачам и не любит их — возможно, потому, что в их присутствии он становится не великим человеком, каковым себя ощущает ежесекундно, а — телом, организмом. Сталин вообще не понимает, как он может болеть, такой весь цельный, монолитный. Схожесть с другими людьми его оскорбляет.
— Вам нужно пройти освидетельствование, — твердо говорит Ваня.
— Погоди, — поднимает руку Сталин и, расхаживая в мягких сапожках, продолжает диктовать Поскребышеву: — О незаконности действий нам необходимо говорить так, словно у нас ее нет. Записал?
Поскребышев кивает.
— Далее.
— Далее писать?
— Что?
— Слово «далее» писать?
— Не обязательно. Далее. Полагаю, что мы стоим на пути к еще большей свободе и демократии, с которого невозможно свернуть. Но все может измениться.
Ване это надоедает и он делает так, чтобы Поскребышев исчез.