Их было немало. Половина -- на вороных жеребцах, половина -- на пегих. А у предводителя с большой золотой звездой на груди жеребец был особый -- с правого, полуночного, бока вороной, а с левого, полуденного, пегий. Так же, по цвету, делились у влжака доспехи, рукава рубахи, шапка, похожая на перевернутую наковальню, и даже борода, тоже разделенная на два рукава, чтобы не загораживать яркую звезду, висевшую на груди.
Они даже не стали спускаться к воде, а остались на возвышенности, глядя оттуда на реку, как в опасную яму.
С корабля в воду спрыгнули два самых рослых стражника, а им на плечи сверху опустили ромея Агатона. Потом в реку спрыгнули те двое опускавших, ростом поменьше, и им передали с корабля завернутую в парчу шкатулку.
Держа Агатона на поднятых руках, стражники двинулись на берег. В пути на корабле торговцы-ромеи всегда переговаривались между собой. Ромейская речь, похожая на разноцветную гальку, всегда, с рассвета до заката, пересыпалась из пустого в порожнее и часто убаюкивала княжича, даже в полдень. Теперь, перед берегом и пестрыми всадниками, корабль замер вместе с тишиной, во всю свою силу наполнившей парус с обеих его сторон. Все замолкли, будто всякое случайное слово содержало теперь больше опасности, нежели все угры, русы, касоги и тиверцы вместе взятые.
Как только стражи достигли берега, не замочив полы Агатонова далматика, так и всадники неторопливо тронулись им навстречу. Сумерки в этот день наступали куда быстрей, чем накануне. Чем ближе сходились чужаки и ромеи, тем становилось темнее. Стало ясно, что полночь наступит, как только те и другие встретятся посреди пологого склона. И чем сумрачней становилось вокруг, тем светлее делались вороные кони чужаков, а пегие, наоборот, все быстро темнели мастью. Так же на самом предводителе и его коне менялись цветом половины -- полуденная и полуночная.
Когда встречное движение в ночь на прибрежном склоне стало едва различимо, княжич спохватился. Чем глубже темнело, тем больше чужие всадники напоминали ему тех маленьких воинов-жучков, которых он прихватил с отцовского стола. Его дорожный мешок, как большое сокровище, хранился здесь же, в каморке Агатона, вместе с его сундуками и шкатулками. Княжич высыпал воинов на тюфячки и, хотя сделалось уже совсем темно, сразу признал самого крупного, пестрого конька и даже уколол палец об звезду-колючку, висевшую на груди маленького предводителя. Всадники сразу зашуршали на тюфячке, заскреблись по мягкой материи копытами, замахали кривыми мечами и живо искололи тюфяк пиками, как подушку для иголок.
Княжич, боясь растерять свое мелкое войско, сгреб его в горсти и убрал обратно в мешок. Пока он, торопясь, выдергивал наощупь копья-иголки из тюфячка, наружи вдруг засверкало. Бросив тюфячок, княжич опять прильнул к щелке между досок.
Сверкало на холме. С его вершин взмывали в пасмурную половину неба красные хвостатые звезды и, освещая исподнюю сторону туч мутным заревом, устремлялись на восток, за окоем холма. Княжич еще не знал, что так улетают особые вестовые голуби, выпуская из клювов горящую смолу и освещая себе дорогу в изнанке небес.
Тех вестовых голубей можно было выпускать во вчерашний день и в будущую осень.
Вскоре стало светлеть. Не так чисто, как утром, но, однако, с корабля стало виднее, что делается вокруг, чем с берега. Оказалось, чужаки уходят, а ромеи возвращаются на реку. Чем больше удалялись пестрые всадники, тем отчетливей пробивалась на окоеме земель обыкновенная вечерняя заря, недавно потушенная молчаливой встречей.
Ромеи на корабле снова заговорили. Корабль зашевелился. Парус облегченно вздохнул.
Агатон возвратился без шкатулки и хмурый, больше всего досадуя на дырку в далматике, что пришлась прямо на глаз вышитого на ней волка, схваченного охотничьими собаками.
-- Хазары,-- только и сказал он, не став ничего о них рассказывать, потому что знал слишком много и даже больше многого.
Агатон знал Тайну, когда Тайна еще только завязывалась, чтобы созреть и лопнуть ядовитой мякотью спустя девять лет.
Тремя рассветами позже стали падать с небес тонкие белые облачка и понеслись над рекой стремительными птицами. Их острые крылья оставляли над водой и в памяти такой же след, какой оставляет в глухой чаще пронзительный свист родича, старшего брата.
Княжич прищурился. Полет невиданных птиц так и резал ему глаза встречной метелью.
-- Уже скоро будет ирий? -- переведя дух, спросил он у мудрого ромея Агатона.
-- Скоро,-- кивнул ромей.-- Но сначала будет так много воды, что один берег станет лишним.
Он бросил с корабля кусочек хлеба, и одна из тех прекрасных белых птиц не дала ему упасть на воду. Подхватив хлеб, а вместе с ним свою тень с воды, она взмыла высоко вверх и замерла-осталась на небе самым высоким из всех облаков.
-- Попробуй сам,-- сказал Агатон и отдал княжичу половину лепешки.-- Не бойся их.
Тот накрошил целую горсть, с размаху бросил за борт -- и в тот же миг перед ним закружилась настоящая вьюга и громко закричала на разные голоса, не то встречая, не то прощаясь навсегда.
Княжич испугался и бросился со всех ног в темную каморку под веселый смех стражников, торговцев, и даже гребцов.
Потом он привык к этим птицам, которые потянулись за кораблем осенней стаей, улетающей на полдень. Он думал, что осенью каждая стая находит себе сверху какой-нибудь корабль, который и отводит ее по реке до самого ирия.
Теперь перед сном княжич всякий раз доставал из мешка чудесную раковину и с высоты локтя начинал сыпать в нее хлебные крошки, пока над маленькой бездной, которую можно было всю обхватить руками, не появлялись крохотные снежинки-птицы. Они кружились над раковиной и кричали, не давая заснуть старому ромею Агатону.
Два дня по берегам не появлялись никакие всадники, а в третью ночь к кораблю подошел воин- бродник. Он разжег на берегу костер из сухих костей и двинулся вдоль реки по своей тени, бок о бок с кораблем.
Конь его был весь прозрачен, кроме гривы и хвоста. Стремена его, острые, как серпы, рассекали зазевавшихся рыбок, а меч не тонул в воде, и по нему от рукояти к острию бежали волны. Бродник носил очень древнюю скифскую кольчугу, которая отражала свет не снаружи, а изнутри. Видно, ту кольчугу подарил ему какой-то мертвый скиф, когда бродник перебил грабителей его кургана. Кольчуга давно бы рассыпалась, если бы за ней не ухаживали муравьи, поселившиеся в ней еще на кургане и оставшиеся с новым владельцем. Они жили в кольчуге и на груди, и на спине, держа в каждой ячейке по белому яичку. Лицо бродника напоминало лежащий на дне реки большой камень. Борода от каждого вздоха покрывалась инеем, а глаза смотрели из-за приподнятых нижних век, как кукушата из чужих гнезд.
Когда с корабля стали спрашивать на всех известных языках его имя, то сам он молчал, а вместо него отвечало на всех языках отлетавшее от берега эхо, так что начала никто не успевал услышать, а конец имени пропадал в плеске воды. Тогда Агатон остановил всех, сказав, что спрашивать имя у пришельца тщетно. Эхо отвечает только за того бродника, кто не уходил из рода, а сам уже сын или внук бродника. Имя такого всадника далеко в стороне от него носит по Полю ветер, а если приподнять у него кольчугу, то не увидишь пупа, потому что пуп рассасывается уже на третий день после рождения. Агатон знал, для чего бродники подходят к кораблям: за солью. Соли они едят гораздо больше других людей -- только она и тянет бродников к земле, иначе их может подхватить и унести прочь с земли всякий вихрь и всякая птичья стая.
Агатон бросил броднику маленький мешочек с солью, и тот поймал его правой рукой, не переворачивая ее ладонью вверх. Оказалось, у него на каждой руке по две ладони с обеих сторон. Левой он подбросил вверх горсть золотых монет, и монеты потом долго, до самого утра, оседали на корабль, как пепел с обгоревшей кровли дома или кроны дерева.
Бродник сразу высыпал всю соль в рот, проглотил ее, не морщаясь, черпнул рукой воды, гулко запил и сразу погрузился вместе со своей тенью в реку до самых плеч. Костер на берегу зашипел и стал гаснуть,